— Вот пепельница!

— Не трудитесь, — так что: я и — так!

И воткнувши окурок, поправив подтяжку, обратно вьюркнет.

* * *

Никанора Ивановича поразила она с первой встречи же: выслушав что-то, без предупрежденья, меж ножками юбочку стиснула, чтоб не отвесилась, тотчас же — взвесила в воздухе: ножки (головкой в подушку).

— Я вот что умею.

И вновь запахнувшись, — в пунцовую тальму.

— Она — неизносная: с детства! — в позевы свои, свесив голову, сухонькой ручкою в сухонький ротик, зажмуриваясь, папироску засунет; и — ручкой к берету, другую — в подушечку.

— Текера, американского анархиста, — читали? И — трезво, и — дельно.

Привздернувши ногу на ногу и ногу ногой обхватив, балансирует стулом, поставленным на одну всего ножку, весьма ужасая, что хлопнется на пол со стулом.

Не падал.

Пускалась с ним в споры; но не отрываясь от спора, за полуторагодовалым младенцем своим, Владиславом, бывало, следит.

Так с ней встретился.

Точно рыдван опрокинутый

Элеонора Леоновна — очень забавна.

Почти еще девочка; верить — нельзя; развивала двумыслие; рот — про одно, а глаза — про другое совсем.

То дикуша; то — тихая.

Очень немногие терпят стяженье подтяжек с отбросом ноги, сбросы пепла в штаны, притыканье окурков, прожжение скатерти, ну и так далее, — то, без чего Никанору Ивановичу невозможно общенье с застенчивым полом.

И мало его он имел.

Но в Ташкенте сходился с девицею без предрассудков, — в штанах и в очках, — рассоряющей пепел себе на штаны; он на этом на всем собирался жениться; но раз доказала девица зависимость органов деторожденья от фактора экономического; тогда с фырком ужасным поднялся на это на все; с «извините, пожалуйста» сел, грянь увидя меж пеплом, очками, штанами — ее и своими; с подъерзом на цыпочках, чтоб не скрипеть сапожищем, ушел; его ждали: заканчивать спор.

Человек с убеждением, — исчез он навеки.

С немногими ладилось.

С Элеонорой Леоновной ладилось — очень: дымила сама за троих; на подтяжки, на скок с переюрками, свесится личиком в вечном берете, прикурит и стелет дымок по волосикам сизеньким юбочки сизой, иль пальцами дергает пуговку очень уютно, но зло: юмор — сам по себе, грусть — сама по себе; неувязка какая-то; мысль, оковавши ей чувство, несла ее к цифрам статистики.

Осоловелый сыченыш ее, Владислав, — не сосал, откормила сама.

Ну а прочее, — как на луне: освещает, бывало, лучами своей юмористики злой все земное, на все отзывался хохотом, с диким привзвизгом: до кашля, до слез; перегорклого ротика перегорелое горе бросалось; и ротик свой красила, чтобы не видели: маленький, горький. А крашеный — маской вспухал на лице. В плечах — зябль; руки — придержи; глазки же — с искрами: перебегунчики; поступи туфелек кошьи, — до бархата.

А топоток каблучков — не поступочки ль аховые?

Но добряш Никанор любил злость, юмористику: Тителевы были злые (хоть… добрые).

Было в обоих — свое, недосказанное и смущающее, переглядное слово; и даже — не слово, а блеск красок радуги, но… без луча; точно азбука глухонемых: дразнит знаками.

Осоловелый младенец — нисколько не влек: такой черный и плотный; глядел исподлобья; не плакал, а трясся, сопя, сжав свои кулачоночки; Элеонора Леоновна:

— Тира, — боюсь я.

Отец, сам светляк, кинув на спину, с ним притопатывал, точно кошец; оборвавши игру, ставил на пол, бежал к своим цифрам.

Обязанность матери Элеонору Леоновну не увлекала: без ласки несла.

* * *

И бывало, из фортки, с лысастого места, бьет песней.

Часами сидят они с Охленьким, гостем, когда-то бомбистом, себе самому отрезавшим мороженый палец; дымочек, клочася синьками в спокойно висящие волны, объятьем распахнутым вьется.

И — слушают песню.

Бывало —

— смеркается: —

— тени запрыгают черными кошками; черною скромницей из-за угла обнажает «Леоночка» глаз папироски; блеснет золотая браслетка; лицо, как клопиная шкурка: сквозное окно; черноглазый сыченыш сидит на коленях.

И Охленький — с нечего делать:

— Мы сделались немцами. Он — обороновец.

Тителев, переблеснув тюбетеечкой, выставит верткие глазики из кабинета; и — выкрикнет: прочное, жуткое слово.

— Русь — Рюрика? Что?… Не неметчина?… Самая… Штюрмер, Распутин — двуглавье стервятника.

В ряби тетеричные коридорчика — с «нет, я не русский» — вон вылетит.

Элеонора Леоновна — Владе: а пальцем — в окно:

— Штюрмер съест!

Из окошка же — оранжевый косяк, расколупленный красною сыпью, в синь сумерок снится.

И снится —

— Россия, —

— застылая, синяя, —

— там грохотнула

губерниями, как рыдван, косогорами сброшенный. Ветер по жести пройдет: в коловерть!

* * *

Перед тителевским домочком являлось сомнение: есть ли еще все, что есть здесь: Москва — не мираж? Под ней вырыта яма; губерния держится на скорлупе; грузы зданий проломят ее; Никанор же Иванович с Элеонорой Леоновной, с Тителевым, с Василисой Сергеевной и с братом, Иваном, —

— провалится —

— в яму!

И креп грохоточек пролетки.

Но дворник, Икавшев, всем видом гласил, что он — то, чем он выглядит: стало быть, все, что есть — есть таки?

Ветер сигает оврагами

Ты о весне прощебечешь ли мне, синегузая пташечка?

Небо — сермяжина; середозимок — не осень, а сурики, листья — висят: в сини сиверкие; туч оплывы, — свечные, серявые, — в голубоватом нахмуре; туда — сукодрал, листочес, перевертнем уносится, из-за заборика взвеявши пыль.

Надломилась известка, а где — села наискось крыша; и ломаной жестью, и дребезгом скляшек осыпалось место, где строился дом; поднялись только грязи; и снизилось

прочее все.

Никанору Иванычу делалось жутко, когда он, бывало, бросался отсюда домой, лупя —

— свертами,

— свертами; —

— плещет полою

пальто разлетное; потеют очки; скачет борзо под выезд пролеток и под мимоезды трамвая; цепляет зонтом, так не кстати кусающим, за руку: чудаковато, не больно; обертывались, провожали глазами его: гоголек, лекаришка уездный!

Расклоченный лист бороденочки — в ветер! На лицах — тревога и белый испуг; и —

— шаги: —

— шапка польская: конфедератка; рот — стиснут (его не растиснешь до сроку); и с ним: —

— раздерганец —

— летит с реготаньем; пола с бахромой; лицо — желтое, точно имбирь; в кулачине излапана шапка; — и — серь; скрыла рот разодранством платка; — и —

— под дом: почтальон:

— Тут у вас… А ему:

— Ты скажи-ка, — Россию на сруб? Почтальон:

— Тут у вас проживает Захарий Бодатум?

— Нет, ты нам скажи-ка, — на сруб?

— На обмен: расторгуемся!..

— Нечего даже продать…

Почтальон, — не стерпев, шваркнув сумкою:

— Души свои продавайте, шпионы ерманские: души еще покупают!

И шмыг под воротами…

* * *

Высверки вывесок; искорки первые; льет молоко, а не дым, дымовая труба; слышно: издали плачет трамвай каре-красными рельсами; в облаке у горизонта — расщепина; ясность, — предельная; даль — беспредельна.

Сверт: —

— уличный угол, где булочный козлоголосит хвостище:

— Нет булок: война.

— Не пора ли?

— А что?

— Знаешь сам! Поднималась безглазая смута —

— от очереди черным чертом растущих хвостов:

— Рот-от — не огород: не затворишь; сорока — вороне; та — курице; курица — улице; и ни запять, ни унять! Когда баба забрешит, тогда и ворота затявкают.

Бабы чрез улицу слухи ухватами передавали; как ржа ест железо, Россию ел слух:

— Нет России!

* * *

Трарр —

— рарр —

— барабан бил вразброд перегромами: прапорщик вел переулком отряд пехотинцев —

— раз, здрав, равв, рвв, ppp!

В пуп буржуя, дилимбей, —


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: