Но как же размазались губы?
— Эк!.. С гриппиком вас поздравляю: простудитесь!
Тителев, в шапке-рысинке, в своей поколенной шубе-ночке, — вырос в подъезде — с «Леоночка, — ты бы обулась!».
Тут, —
— синие листики в скомок: за юбочку; —
— два пальца в рот,
как мальчишка, махающий через забор за соседскою репой; и — свистнула.
А — про письмо-то, письмо ему?
Тителев мимо прошел.
Тогда вынула листики, на буерак ткнула глазками: в спину:
— Ему — ни гугу!
Безо всякого — юбочкой: фрр! По ступенькам; и прежде, чем он, — обернулась, язык показала: такая «мальчишка»!
Такая коза!
Серебёрнь!
И как шапками сахарными, пообвисли заборы.
С Икавшевым, мырзавшим носом, они, взяв по ломику, в руки себе поплевав, — с удареньем, враскачку: о лед! А подумалось: мужу она про письмо — хоть бы что? Без стыда! Она — дикая кошка, но с бархатной лапкой.
Набросит на сталь лезвия, чего доброго, тальму свою; и предложит ему посидеть на ней.
Вскочишь!
— Работа славнецкая! — Тителев ломик подкинул. В испарину бросило.
Вдруг ему Тителев:
— Мебель заказана: можете переезжать; харахорику бросьте; смахайте домой; и — валите сюда с чемоданчиком; пока ремонт — забирайтесь ко мне: на чердак; он, — чердак, — не дурак.
И запрыгал с захожей собакою: щелк да пощелк!
«Собача!»
Собакарь!
Это место — лысастое!
Осенью не городской, не людской — деревенский здесь шум от деревьев, чуть тронутых, или — еще от чего? И уже — вырывается: и выше выспри глаголит, как… шамканье страшных старух.
Это — шаркает шаг с бесполезным бесстрашием сердцебиенья, —
шаг —
— смерти, —
— в давно не сметенные листья,
в давно безглагольное сердце: под вывизги рыва планеты швыряемой.
И, — с бесполезной жестокостью больно катаемое и усталое сердце, — разрывчато бьется.
Ты ищешь чего же, душа моя? И ты чего надрываешься, под колесом Зодиака, песком засыпаемая? Здесь все то, что ищешь, — костенеет. Здесь —
— домовладелица —
— Психопержицкая —
— и Непососько — отслюнивают ассигнации. Шелест их слушаешь ты.
Успокойся, душа моя, что тебя нет в том, чего тоже нет, что в деревьях, чуть тронутых, шаркает шаг пешехода на Козиев Третий, что ветер с возвышенной лыси отчесывает взвивы пыли, охлестывает пустоплясом песков, вырываемых из буераков —
— плешивую площадь —
— с заржавшим трамваем!
Так — что!
Не попрешь на рожон: с чемоданчиком притарарыкал; и — сел к ним на харч.
«Перевезенец наш»
— Перевёзенец наш!
Повели на лысатое место, откуда винтил пустоплясь дуновеньем окраин; смотрели на пригород; как перехвачен он балками; слой пылевой, где обоз ползал издали; медное небо и бледное поле.
И сирая, синяя Русь!
Отобедали: луком томленым несло.
Позвонил Тиссертацкий: с короткой бородкою, но без усов; обвел каменным глазом; и выбритый череп пронес монотонно в гостиную.
Сколько было здесь, именно здесь, пережито впоследствии!
Входишь, — и тотчас снимаешь очки, потому что — рябит: рои черненьких мух, как охлопочки жженой бумаги, на каре-оранжевом выцвете — вьются винтами в глазах.
Это — крапы обой и горошины желтых протертых кретончиков кресельных; ржаво-рыжавые шторы; их карие крапы; и — пляска предметов: дешевеньких, ношеных, замути зеркала; скос его рамы; растреск потолка обвисает лохмотьями сметанной копоти; ящик под лапистым ситцем; китаец качает фарфорового головою на яркий пестрец, на китайские лаки, на синие птицы, на всю эту старбень; пол — крашен под рваным ковром, на котором затерты рябиновые, голубые и ярко-зеленые лапочки.
Элеонора Леоновна аховым взглядом следит (с раздраженьем) за действиями Никанора Иваныча, севшего к пепельнице и копающего пережиги листков, не дожженных дотла; вот он вытащил синий задирыш; и силится буквы прочесть.
Любопытно: «пше-вже» получается.
Тут он глазами наткнулся на глазки: как радуги!
Пальчик она приложила ко рту; и — пустила дымок, перевивчатый, легкий; прошла сквозь него; повернулась, — какая-то вся возбужденная.
Вдруг, ухватив рукоять разрезального ножика, вытянув шею и вытянув руку, она острием проколола пространство пред носом подпрыгнувшего Никанора Иваныча.
Разумеется, — в шутку.
— Леоночка, брось-ка ты ножик!
Бубнил Тиссертацкий про синие лица солдат, про трахомы, которые распространяются противогазовой маской; а черные крапы садились мушиного стаей на стекла очков Никанора Ивановича; по каким-то своим перемигам между Тиссертацким и Тителевым выяснялось, что он, Никанор, им мешает, что именно в пятницу частное здесь заседанье статистиков; и зазвонились: Зеронский, Трекашкина-Щев-лих, Мардарий Муфлончик и доктор Цецос.
Никанор же Иваныч пошел: затвориться; постельной пружиной скрипел: без огня; кавардачило; мухи летали в глазах, а сквозь них — синелицый солдат в черном шлеме расстреливал облако хлора.
— Ну и разговорчики же! Сон укачивал.
И, —
как —
— под ухами бухавших пушек, — привзвизги разбитых дивизий!
Но это пыхтело и фыркало: под полом; и, разбиваясь на дрызги —
— дивизий, —
— дрежжал: «Ундервуд».
— Непокойный дом: дом с резонансами!
Дом с резонансами
Бита мастистая карта, которой рука Никанора Ивановича собиралась ударить…
Как?
— Тителев, Тителев!
А переехал, и Тителев стал — «тилилик»; чудеса в решете, как сказал духовидец!
Воспитанный Бюхнером[5], сам нигилист, невесомостям сим в решете он не верил, а яйцам, в нем спрятанным; как они сквозь решето могли просто утечь в его мозг головными абстракциями, чтоб из уха вторично родиться?
Он слышал:
— Тилик… Тилилик!
Стрекотало, тиликало.
Элеонора Леоновна на ночь умеркла; Терентий же Титыч, в халат запахнувшись, со свечкой стал «ничто», с той минуты, как он пожелал доброй ночи под лесенкой; Агния-баба — храпела.
Не червь древоточец ли?
Ухом прилипши к стене, он открыл слуховую вторую действительность; есть ведь в домах аберрации[6], приоткрывающие разворохи далекой квартиры, коль ухом случайно коснешься стены.
Как ударится:
— С кем ты спала?
И в семейную драму уткнешься: вопрос только — в чью?
Мой вопрос к архитектору:
— Вы, гражданин, понимаете ли, что у вас — телефонное место, откуда все то, что страдает и любит, проходит в ушную дыру через пар отопления? Взяли ли вы на учет этот факт, гражданин?
Переюркивая по стене, ловил звуки он: перебитные, с прохватом молчания; и ухом нащупал он центр звуковой: голос, перебиваемый сипами, шлепом шагов, дрекотаньем машины, жужжанием валиков, передвиганием косных тюков; вместе взятое — ревы далекого мамонта, бьющего хоботом в камень веков.
Сердце ёкнуло в нем, когда эта действительность стала поступками, если не шкурой одетых людей, обитающих в каменном веке, то шайки отпетых мошенников, вышедших из-за репейников. Тут он —
— в исподней сорочке, —
— босыми ногами, —
— на пол,
чтоб осиливать лестничный винт над ничто, о которое нос обломаешь, — ползком, как оранг, помогающие в беге себе парой верхних конечностей.
Слушал густое молчание, перебиваемое всхрапом Агнии.
Так он вторично влип в стену, чтобы выслушать ревы с пилением ребер Терентию Титовичу; и не выдержав этого, ринулся с лестницы, пав, как на меч, охвативший его броским светом, стреляющим из приоткрытой гостиной, откуда услышал — падение попеременное гирь, —