Остановился, в бумажку тютюн[11] закатал да слизнул:
— А почем?
— Продаю без запроса.
— Оставь, кавалер, тарары.
И — пошел.
Проходил обыватель в табачно-кофейного цвета штанах, в пиджачишке, с засохлым лицом, на котором прошлась желтоеда какая-то, без бороды и усов, — совершенный скопец, в картузишке и с фунтиком клюквы; шел с выдергом ног; и подпек бородавки изюмился под носом; Митеньку он заприметил; прошлось на лице выраженье, — какое-то, так себе тихо прислушивался он к расторгую, толкаемый в спину, скрутил папироску.
Лицо раскрысятилось подсмехом:
— Митрию, прости господи, Ваннычу, — наше вам-с! Митенька — перепугался: он стал краснорожим, как пойманный ворик; потом побледнел, выдавался прыщиком:
— Грибиков!
Грибиков же, выпуская дымочек, ему это с прохиком:
— Все насчет книжечек — что?
И сказал это «что», будто знал он: «откуда», «зачем»?
— Да… Я — вот… — И тут Митины пальцы пошли дергунцами: куснул заусенец: — Пришел я сюда… продавать…
— Не для выпивки-с?
Думалось:
— Все-то допытывается!
И отрезал:
— Да нет!
И спустил за шесть гривен два томика; Грибиков же приставал:
— Переплетики-то вот такие — у батюшки вашего.
Видя, что Митя багрел, пальцем пробовал он бородавку, потом посмотрел на свой палец, как будто бы что-то увидел на пальце:
— Хорошие книжечки-с… Палец обнюхал он.
— У одного переплетчика переплетаем мы: я и отец.
— Он надысь привозил вот такие же-с, я разумею не книжки, а — да-с — переплеты; сидел под окошечком и — заприметил… Как адрес-то — а — переплетчика адрес?
— На Малой Лубянке.
— В Леонтьевском — лучше заметить…
Вот чорт!
— Да, погода хорошая, — Грибиков в руку подфукнул…
Но Митя сопел и молчал.
— День Семенов прошел и день Луков прошел, а погода хорошая; вам — в Табачихинский?
— Да.
— Пойдем вместе. Прошла пухоперая барыня:
— Что за материя?
И из-за лент подвысовывалась голова продавца.
— Будет тваст.
— Не слыхала такой.
— Очень модный товар.
— Сколько просишь?
— Друганцать.
— Да што ты! Пошла и — ей вслед:
— Дармогляды!
Текли и текли: и разглазый мужик, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком; и размаслюня в рубахе, и поп, и проседый мужчина.
— А вот — Мячик Яковлевич: продаю. Мячик Яковлевич!
И безбрадый толстяк в сюртучишке, с сигарой во рту и с арбузом под мышкою, остановился:
— Почем?
Через спины их пропирали веселые молодайки в ковровых платках и в рубашках трехцветных: по синему — желтое с алым; толкалися здесь маклаки с магазейными крысами: «Магарычишко-то дай», и мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы; песочные кучи вразброску пошли под топочущим месивом ног; вертоветр поднимал вертопрахи.
Над этою местностью, коли смотреть издалека, — не воздухи, а желтычищи.
5
По коридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукава) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету — лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:
— Вот, а пропо — скажу я: он позирует — да — апофегмами… А Задопятов…
— Опять Задопятов, — ответил ей голос.
— Да, да, — Задопятов: опять, повторю — «Задопятов»; хотя бы в десятый раз, — он же…
Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.
На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью глазок.
Пар гарный смесился с лавандовым запахом (попросту — с уксусным), распространяемым Василисой Сергеевной; вполне выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим пеньюаром, под горло заколотым ясной оранжевой брошкою; били часы под сквозным полушарием на алебастровом столбике; а канарейка, метаяся в клеточке, над листолапою пальмою трелила.
Ясно блестела печная глазурь.
Василиса Сергевна сказала с сухой мелодрамой в глазах:
— Задопятов ответил ко дню юбилея.
И стала читать, повернувшись к балконной двери, где квадратец заросшего садика веял деревьями:
Читала она с придыханием и с мелодрамой, — сухая, изблеклая, точно питалась акридами; нервно дрожала губа (губы были брусничного цвета); и родинка волосом темным вилась над губой; при словах «шествуй, сей» она даже лорнетом взмахнула в пространство деревьев.
И веяли бледно гардины от бледных багетов; в окне закачалася ветвь с трепыхавшимся, черно-лиловым листом:
— Да какие же это стихи: рифмы — бедные; у Добролюбова списано.
Голос приблизился.
— Что? А — идея? Гражданская, да, не… какая-нибудь там… с расхлябанным метром… как давече.
— Это был стих адонический: чередованье хореев и дактилей…
Вместо хореев и дактилей — ветер влетел вместе с Томочкой, песиком; и уж за ним ветерочком влетела Надюша в своей полосательной кофточке, в серокисельной юбчонке, расплесканной в ветре, в ажурных чулочках.
— Да ты не влетай, прости господи, лессе-алейным аллюром… Притом, скажу я, — не кричу так: мои акустические способности не…
Василиса Сергевна сердито взялась рукой за чайник, поблескивая браслеткою из блюдъэмайль и потряхивая высокой прическою с получерепаховым гребнем.
— Маман, говорите по-русски; а то простыни превращаются в анвелопы у вас.
Надя села, мотнув кудерьками, подвесками: и заскучнела глазами в картину; картина открыла — картину природы: поток, лес, какие-то краснозубые горы.
От стен, точно негры, блестящие лаком, несли караул черноногие стулья; массивный буфет рассмеялся ореховой, резаной рожей.
Казалось, что мелодрама в глазах Василисы Сергевны — не кончится; годы пройдут, а в словах и в глазах Василисы Сергевны останется то же: в глазах — мелодрама; в словах — власть идей.
— Да, амортификацию переживает природа, — и тотчас же оборвала себя вскриком: — Пошел! Ты пришел наблошить мне под юбками, Том.
И профессорша нервно оправила кружево серо-сиреневой юбки своей.
Василиса Сергевна перечисляла события жизни (к последним словам — нотабена: «профессорский» быт Василисой Сергевною ставился в центре бытов и вкусов Москвы): Доротея Ермиловна, мужа, геолога, нудит на место директора; все — из-за лишней тысчонки; а у самих — два имения; Вера же Львовна исследует свойства фибром с ординатором гинекологической клиники. Двутетюк с селезенкой гнилою, с одной оторвавшейся почкой, в которого клизмою влили четыре ведра (а то — не было действия), все собирается выкрасть у археолога Пустопопова Степаниду Матвевну, которая — нет, вы представьте — на это идет. Двутетюк так богат, с библиотекой, стоящей тысячи; если пискляк этот выкрадет, то, ведь — умрет: Степанида Матвевна — старуха не дура: вернется она к своему археологу; что ни скажите, — а носит Радынский бандаж; словом — рой бесконечный: гирлянда смелькавшихся образов в лик убеждения, на котором женится пойманный убеждением магистрант, чтобы, ставши профессором, изо дня в день волочить эфемерности, ставшие тяжкомясою дамою:
— Да, — а пропо: ужас что! Ты ведь знаешь, Надин, что Елена Петровна сбежала к Лидонову, аденологу.
6
— Мы, — загремело из двери, — прямые углы: пара смежных равна двум прямым.
И профессор Коробкин, свисая макушечной прядью волос, уже топал по желтым паркетам в своей разлетайке; пустился доказывать:
11
Тютюн (укр.) — табак