. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Извините, Варвара Евграфовна, у меня нет времени».
— «Как же так? Как же так?»
— «До свиданья! Вы меня, пожалуйста, извините, — мы назначим для этого разговора более удобное время. Не правда ли?»
Варвара Евграфовна нерешительно потянула его за меховой край шинели; он решительно встал; она встала за ним; но еще решительней протянул он ей свои надушенные пальцы, прикоснувшись краем округленных ногтей к ее красной руке. Она не успела что-либо в ту минуту придумать, чтоб его задержать; а уж он в совершенной досаде бежал от нее, запахнувшись надменно и огорченно, и уйдя лицом в меха николаевки. Листья трогались с места медлительно, желтоватыми и сухими кругами окружали полы шинели; но суживались круги, беспокойнее завивались винтами, все живей танцевал золотой, что-то шепчущий винт. Крутень листьев стремительно завивался, переметывался и бежал, не крутясь, как-то вбок, как-то вбок; красный лапчатый лист чуть-чуть тронулся, подлетел и простерся. Как-то матово там протянулась, прямо вставши в стальной горизонт, темноватая сеть из перекрещенных сучьев; в эту сеть он прошел; и когда он прошел в эту сеть, то ворон оголтелая стая вспорхнула и стала кружиться над крышей Петровского домика; темноватая сеть начинала качаться; темноватая сеть начинала гудеть; и слетали какие-то робко-унылые звуки; и сливались все в один звук — в звук органного гласа. А вечерняя атмосфера густела; вновь казалось душе, будто не было настоящего; будто эта вечерняя густота из-за тех вон деревьев трепетно озарится зелено-светлым каскадом; и там, во всем огненном, ярко-красные егеря, протянувши рога, опять мелодически извлекут из зефиров органные волны.
И поздненько же ангел Пери сегодня изволил открыть из подушек свои невинные глазки; но глазки слипались; а в головке явственно развивалась глухо-тупая боль; ангел Пери изволил долго еще пребывать в дремоте; под кудрями роились все какие-то невнятности, беспокойства, полунамеки: первой полною мыслью была мысль о вечере: что-то будет! Но когда она пыталась развить эту мысль, ее глазки окончательно слиплись и опять пошли в какие-то невнятности, беспокойства, полунамеки; и из этих неясностей вновь восстало единственно: Помпадур, Помпадур, Помпадур, — а что Помпадур? Но душа ей светло осветила то слово: костюм в духе мадам Помпадур — лазурный, цветочками, кружева валансьен, серебристые туфли, помпоны! О костюме в стиле мадам Помпадур на днях она долго так спорила со своею портнихой; мадам Фарнуа все никак не хотела ей уступить относительно блондов; говорила: «И зачем это блонды?» Но как же без блондов? По мнению мадам Фарнуа, блонды должны выглядеть так-то, быть тогда-то; и совсем не так должны были выглядеть блонды, по мнению Софьи Петровны. Мадам Фарнуа ей сначала сказала: «Моего вкуса, вашего вкуса, — ну, как же не быть стилю мадам Помпадур!» Но Софья Петровна уступить не хотела; и мадам Фарнуа обиженно предложила обратно ей взять материал. Отнесите в Maison Tricotons: «Там, мадам, вам не станут перечить…» Но отдать в Maison Tricotons: — фи, фи, фи! И блонды оставили, как оставили и иные спорные пункты относительно стиля мадам Помпадур: например, для рук легкая chapeau Bergére, но без юбки-панье нельзя было никак обойтись.
Так и поладили.
Углубляясь в думы о мадам Фарнуа, Помпадур и Maison Tricotons, ангел Пери мучительно чувствовал, что опять все не то, что-то такое случилось, после чего должны испариться и мадам Фарнуа, и Maison Tricoton; но пользуясь полусном, она сознательно не хотела ловить ускользнувшего впечатленья от действительных происшествий вчерашнего дня; наконец она вспомнила — всего-то только два слова: домино и письмо; и она вскочила с постели, заломила руки в беспредметном томлении; было третье еще какое-то слово, с ним вчера и заснула она.
Но ангел Пери не вспомнил третьего слова; третьим словом, ведь, одинаково были бы совершенно невзрачные звуки: муж, офицер, подпоручик.
О двух первых словах ангел Пери до вечера решил твердо не думать; а на третье, невзрачное слово — обращать вниманья не стоило. Но как раз на это невзрачное слово натолкнулась она; ибо только-только успела она пропорхнуть в гостиную из своей душной спаленки и с совершенной невинностью разлететься в мужнину комнату, полагая, что муж, офицер, подпоручик Лихутин, как всегда, ушел заведовать провиантом, — вдруг: к величайшему ее удивлению комната этого подпоручика на ключ оказалась запертой от нее: подпоручик Лихутин, вопреки всем обычаям, вопреки тесному помещению, удобству, здравому смыслу и честности, — там засел, очевидно.
Тут только вспомнила она безобразную вчерашнюю сцену; и с надутыми губками хлопнула спаленной дверью (он замкнулся на ключ, и она замкнется на ключ). Но, замкнувшись на ключ, увидала она и расколотый столик.
— «Барыня, вам прикажете в комнату кофей?»
— «Нет, не надо…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Барин, вам прикажете в комнату кофей?»
— «Нет, не надо».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Кофей, барин, остыл».
Молчание.
— «Барыня, там пришли, барыня!»
— «От мадам Фарнуа?»
— «Нет, от прачки!»
Молчание.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В часу шестьдесят минут; минута же вся состоит из секундочек; секундочки убегали, составляя минуты; грузные повалили минуты; и тащились часы.
Молчание.
Среди дня тут звонил желтый Ее Величества кирасир барон Оммау-Оммергау с двухфунтовой бонбоньеркою шоколада от Крафта. От двухфунтовой бонбоньерки не отказались; но ему отказали.
Около двух часов пополудни тут звонил синий Его Величества кирасир граф Авен с бонбоньеркою от Балле; бонбоньерку приняли, но ему отказали.
Отказали и лейб-гусару в высокой меховой шапке; гусар потрясал султаном и стоял с махровым кустом хризантем лимонного яркого цвета; он сюда заходил после Авена в начале пятого часа.
Прилетел и Вергефден с ложею в Мариинский театр. Не прилетел лишь Липпанченко: не был Липпанченко.
Наконец, поздно вечером, в исходе десятого часа, появилась девчонка от мадам Фарнуа с преогромной картонкою; ее приняли тотчас; но когда ее принимали и в передней по этому поводу возникло хихиканье, дверь спальни щелкнула, и оттуда просунулась любопытно заплаканная головка; раздался рассерженный, торопливый крик:
— «Несите скорей».
Но тогда же щелкнул и замок в кабинете; из кабинета просунулась какая-то косматая голова: поглядела и спряталась. Неужели же это был подпоручик?
Кто не помнит вечера перед памятной ночью? Кто не помнит грустного отлетания того дня на покой?
Над Невой бежало огромное и багровое солнце за фабричные трубы: петербургские здания подернулись тончайшею дымкой и будто затаяли, обращаясь в легчайшие, аметистово-дымные кружева; и от стекол оконных прорезался всюду златопламенный отблеск; и от шпицев высоких зарубинился блеск. Все обычные тяжести — и уступы, и выступы — убежали в горящую пламенность: и подъезды с кариатидами, и карнизы кирпичных балконов.
Яростно закровавился рыже-красный Дворец; этот старый Дворец еще строил Растрелли; нежною голубою стеной встал тогда этот старый Дворец в белой стае колонн; бывало, с любованием оттуда открывала окошко на невские дали покойная императрица Елизавета Петровна. При императоре Александре Павловиче этот старый Дворец перекрашен был в бледно-желтую краску; при императоре Александре Николаевиче был Дворец перекращен вторично: с той поры он стал рыжим, кровянея к закату.
В этот памятный вечер все пламенело, пламенел и Дворец; все же прочее, не вошедшее в пламень, отемнялось медлительно; отемнялась медлительно вереница линий и стен в то время, как там, на сиреневом погасающем небе, в облачках-перламутринках, разгорались томительно все какие-то искрометные светочи; разгорались медлительно какие-то легчайшие пламена.