Михаил тронул поводья коня — смирной такой лошадки, недавно подаренной госпожой, нагнал юных воинов — Утчигина, Уриу, Джангазака, Карная — с ними и поехал дальше, зорко посматривая по сторонам. Сейчас, поутру, Утчигин и его парни караулили, их была очередь. Ну и Ратников с ними, а с кем же еще-то? Взрослые джигиты его все еще сторонились, презирали, как же — бывший раб! А вот Утчигиновы парни, совсем наоборот, — добро помнили. Не Михаил бы, так лежать им с перебитыми хребтами на корм волкам!

Конечно, еще Ак-ханум пыталась научить его тюркской речи, за то же самое взялся и Утчигин, и дело потихоньку продвигалось, бывший раб уже выучил несколько фраз и понимал многие слова, пока что из самых простых: земля, степь, войско.

Русские пленники — братья Прохор с Федькой — с ним теперь не общались, наверное, считали предателем, да и черт-то с ними, пускай хоть кем считают. С рыжебородым Кузьмой тоже больше не выходило поговорить по душам — сей хитроватый мужичок теперь откровенно заискивал, улыбался без дела да постоянно кланялся:

— Ай, господин, ах, господин, ох…

И тоже — черт с ним, чай, детей друг у друга не крестить, да и недолго уже оставалось ехать, Утчигин сказал — еще три дневных перехода, а там — и Итиль. Славным парнем оказался этот Утчигин — немногословный, со смуглым непроницаемым лицом дикаря и добрым сердцем, он пользовался непререкаемым авторитетом у молодежи — этих вот почти что детей: Уриу, Джангазака, Карная. Уж эти-то любили поболтать, хлебом не корми, все смеялись, друг друга подначивали, аж чуть не до драк доходило. Утчигин в таких случаях грозил кулаком — цыц, сойки лупоглазые! «Лупоглазые сойки» в ответ смеялись, однако слушались, успокаивались.

Пользуясь случаем, Ратников все расспрашивал по пути: большой ли у госпожи дворец, много ли в нем слуг, с кем она в Сарае общается, к кому ходит в гости.

— Раньше ни к кому не ходила — старый князь не пускал, а теперь, как приедет, сразу гостей назовет, да и сама поедет, — неспешно отвечал Утчигин. — Многие нашу госпожу любят, даже и те, что куда выше ее стоят. А что ж ее не любить? Молодая, веселая, в свары чужие не лезет — зиму в Сарае переживет, а по весне обратно в степь. А дворца у нее никакого не было — всегда юрту во дворе разбивали, вот сейчас только, к этой осени, говорят, выстроили дворец. Приказ великого хана! Ну, а как же — знатной и самостоятельной женщине, конечно, положен дворец. Эх… — Юноша вдруг прищурился, искоса посмотрев на Мишу.

— Ты чего? — удивился тот. — Что на мне такого-то?

— Дэли твой уж больно красотою в глаза бьет.

— Ты знаешь, кто подарил…

— Знаю.

Да уж, многие Ратникову из-за халата завидовали, причем очень даже откровенно и не стесняясь. Даже, казалось бы, вполне взрослые состоявшиеся джигиты-батыры. Подъезжали, трогали материю, восхищенно цокали языками, да, поглядывая на госпожу, качали головами — непонятно, то ли одобряли ее поступок, то ли совершенно наоборот.

Халат и в самом деле выглядел чрезвычайно нарядно и богато — небесно-голубой, с серебристой вышивкой, он и Мише-то радовал глаз, хоть Ратников по натуре и не был тряпичником.

И конечно же такой дорогой подарок требовал соответствующего обращения — Михаил старался его беречь, зря не пачкать — даже на ночь снимал, складывал аккуратненько и, ночуя под кибиткой на сене, укрывался старой кошмой.

— У меня тоже такой дэли есть, — не выдержав, однажды похвастался Утчигин. — Конечно, не такой богатый, как твой… но немногим хуже.

— А что ж ты его не носишь?

— А зачем? В Сарае одену.

Ратников лишь махнул рукой и расхохотался: логично, в общем-то.

— Смотри, Шитгай скачет! — показал камчой Утчигин. — Небось, сейчас скажет, чтоб с утра во-он ту горушку проверили. Как будто больше некому!

— Воины должны безропотно повиноваться своим командирам, — процитировал «Ясу» Михаил.

Его собеседник ухмыльнулся:

— Ишь, ты — помнишь, чему учил. Все так, но… сам посуди, надоело уже: как арьку пить — так еще малы, а как каждый день грязи мерить — так в самый раз.

— Хэй, гэй, Утчигин! — осадив коня, десятник Шитгай — здоровенный, с заплывшими жиром щеками, детина — поздоровался с воинами, Ратникову же едва кивнул — презирал, это было видно.

— Славно ли спал, Шитгай-эгэ? Жирны ли бараны в твоей отаре?

— Слава великому Тенгри и Иисусу Христу, — толстяк благоговейно посмотрел в небо. — Вот что, Утчигин, выйди-ка завтра со своими с утра, проверь вон ту сопку. Мы как раз возле нее заночуем… — Тут десятник наконец соизволил посмотреть на Ратникова: — И ты, Мисаил, помоги нашим.

Молодой человек ухмыльнулся:

— Да уж не оставлю.

Шитгай улыбнулся:

— Ну, договорились — поскачу других проверять. А вы будьте начеку — бродяг нынче много, как бы не украли что-нибудь.

И в самом деле, прослышав про караван, кто только за ним не пошел! Какие-то непонятные артельщики — то ли плотники, то ли каменщики, паломники, нищие дервиши из Дербента, даже — как подозревал Ратников — беглые рабы. Все шли в Сарай — зимовать куда как легче в большом и богатом городе, нежели в нищем кочевье в степи.

Поскрипывали колеса. Неспешно катились повозки, и правившие ими женщины неумолчно тянули какую-то однообразно унылую, бесконечную, как сама степь, песню — этакий кочевой блюз.

Как и предполагал десятник Шитгай, на ночлег остановились у сопки — горного отрога, густо поросшего «зеленкой» и, верно, таившего в себе немало опасностей в виде вороватого и разбойного люда, до поры — до времени скрывавшегося под сенью кустов и деревьев.

Плотно поужинав, полегли спать — Ратников, как всегда, со своим арьергардом — под кибиткой, аккуратно сложив халат. Уснули сразу, как только стемнело, — дорога все же выматывала. Вокруг лагеря горели сторожевые костры, а в темном небе сияли звезды, и узкий серп месяца, покачиваясь, отражался в черных водах ручья.

Улус Джучи — так именовались все эти земли, широкой полосой степи тянувшиеся аж до самого Иртыша, от русских княжеств на западе до южных касожских гор. Вот эта конкретная местность, по которой сейчас шла орда, считалась улусом Берке — родного брата великого Бату-хана, чей родовой удел — улус — раскинулся на другом берегу Итиля до самых Уральских гор, или, как их именовали русские — Камня. А где-то далеко-далеко, в Каракоруме, сидел верховный хан — Гуюк, остро ненавидевший Бату, платившего ему той же «любовью». Такие вот были интриги — и это только то, что знали в степи все.

Ратников проснулся еще засветло. Утчигин тронул его за плечо:

— Вставай, Мисаил! Пора.

Все остальные уже поднялись, и Миша потянулся к халату… вместо которого на соломе лежало какое-то жуткое рубище!

— Дьявол разрази!

— Что такое, друг? Что ты ругаешься?

— Халат, блин…

— Какой блин?

— Да подарок мой украли!

— Э-э-э, — поняв, в чем дело, сокрушенно покачал головой Утчигин. — Говорил тебе — прямо в дэли спи. Это, верно, бродники… тут сейчас всякого худого народу много!

— А мы-то как не заметили?

— О, бродники так хитры… не заметишь! В прошлое лето овец отару свели — ни одна собака не шелохнулась! А ты говоришь — халат.

Ругая себя за разгильдяйство, Ратников накинул на плечи предложенный сердобольным Утчигином армячишко, сунул за пояс кинжал и, прихватив короткое копьецо, взобрался на лошадь.

— Поехали, — махнул рукой старшой. — Во-он по тому распадку промчимся, глянем, что к чему, да назад — догонять орду.

Так и сделали, пустив лошадей вскачь. Промчались распадком, взобрались на кручу, глянули — никого, обратно поскакали другой дорогой, небольшим ущельем… Там-то, в кустах, Утчигин и увидел кое-что… Взвил на дыбы коня, оглянулся:

— Мисаиле, смотри-ка!

Да Ратников и сам уже увидел — халат. Его голубой, с серебристым узорочьем дэли. На каком-то страшном бомже! Бомж, правда, был мертвее мертвого — лежал себе спокойненько на спине, с торчащей в груди стрелой.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: