— А бачу, ты щедрый, як артист какой, — сказал он с укоризной.
— Это почему же?
— Как «почему»? Тому гроши суешь, этим удочки задарма, — метнул он недовольными глазами на ребятишек.
Меня неприятно удивила такая наблюдательность, но я тут же, отгоняя недобрые мысли, подумал, что в этом замечании скрыто желание предостеречь от нежелательных знакомств с подозрительными завсегдатаями причала. А такие и в самом деле появлялись здесь по вечерам.
— А вы наблюдательный, — заметил я.
— А то як же! — согласился старик. — На то и глаза. Я усе бачу! И скажу тебе: всякий пришлый тут, как перст, весь на виду. Здешние-то привычны, а новый зараз приметным делается…
Он наклонился к самому моему уху, плохо получившимся шепотом посоветовал:
— Ты не здорово с ним. Знаешь, кто он? Босяк, жулик! Доверься такому, обдерет как липку.
— Это о ком вы?
— О том, кого ты трояченницами снабжаешь.
От старика невыносимо пахло чесноком, и я отодвинулся от него.
— Для чего вы все это говорите?
— Да так… Я — старый человек, побачив на своем веку всякого люду, и этих бичей знаю. Ворье они все! Спроси, где он не работав. И отовсюду шугают!
Старик опять приблизился ко мне, оглянулся:
— Я ведь почему предупреждаю. Обкрутит он тебя, новичка здесь, за милую душу. Вот попросит што-нибудь сделать, ну малость яку, што-то увезти, што-то передать, ты по доброте своей сделаешь — и влип в воровские сети… Знаю я этих бичей! — повторил старик и сплюнул.
Он пригладил усы, навалился грудью на перила и, глядя в темную воду, круто переменил разговор:
— Значит, ты из газеты?
— Из журнала.
— Во-во, все равно статейки, значит, пишешь. Так вот, я хочу тебе рассказать про свою жизнь. Какая жизнь! Почему, думаешь, я здесь, на Севере? А сам з Украины, аж з Одессы. Скажу — не поверишь. Люблю путешествовать. Север люблю! Хочу рассказать тебе про свою интересную жизнь, чтобы ты, значит, прописал все как есть в статейке. А фамилия моя Симак.
Симак оторвал взгляд от воды, потрогал усы.
— Значит, так…
Но тут Катька выволокла тяжеленного, змеисто извивающегося налима, скользкого и увертливого, она никак не могла снять его с крючка, и я поспешил на помощь.
— Уйдите! — строго и неожиданно отчужденно сказала Катька, выпрямляясь. — Не надо мне помогать. — И так недобро, с такой обидой глянула на меня своими зелеными глазами, что я ее не узнал…
Старик долго рассказывал мне про свою полную приключений флотскую жизнь, что плавал сперва на пароходах, а потом на теплоходах по Карскому, Баренцеву, Белому морям, что бывал — и по многу раз — в Мурманске, Архангельске, на Диксоне, что он шкипер, боцман, лоцман и так далее — говорил обо всем, но только не о том, что привело его сюда, в столь непохожий на солнечную Одессу заполярный город. И было в его рассказе что-то с дальним прицелом. С прицелом, о котором я догадался позднее.
Кое-как я отвязался от него, сказал, что проживу здесь еще несколько дней, и он расскажет все остальное, а пока я пойду к ребятам ловить ершей.
Но с Катькой отчего-то уже не стало той взаимопривязанности, хоть и показала на банку с червями, ни о чем не спрашивала, не суетилась рядом, не снимала с крючка ершей, только взбуривала на меня недоверчиво и осуждающе. Зато с недетской строгостью покрикивала на Петьку, когда тот делал что-нибудь не так.
По уговору наловленная рыба сегодня полагалась мне, и я задумался, как бы сделать так, чтобы и рыбу не брать, и Катьку, не обидеть. А наловили мы много — два длинных проволочных кукана, штук, наверно, пятьдесят. Да еще налим. Куда мне с этим добром в гостинице?
И тут я придумал:
— Давай, Катерина, если мне полагается улов, заварим уху. Тройную! А что, правда? Это же здорово — уха из ершей! Пойдем к дяде Гоше, у него есть электрическая плитка, кастрюля большая. Петьку с собой возьмем.
Катька посмотрела, посмотрела на меня и сказала, как отрубила:
— Не пойду я с вами никуда. И рыбачить больше с вами не буду… Забирайте свои удочки!
— Это почему же? Что случилось?
— Вы… вы плохой дяденька! Такой же плохой, как тот дедушка…
Гоша встретил меня чуть не с объятиями. Побритый, постриженный, в спортивном костюме с броскими красными лампасами. Выключил надоедно стучащий насос.
— Хватит, клепать-колотить! Им ведь зачем вода-то? — мотнул он головой куда-то наверх. — Пакгаузы моют. Ну, там после рыбы, всякой всячины. Наставят шланг — и айда поливать! — Гоша показал, как моют пакгаузы, будто бы поводя из стороны в сторону шлангом. — Ну и еще кой-куда подкачку делаю. В общем, как в старой песне: «Потому что без воды — и не туды, и не сюды…»
Он сполоснул прямо тут же, внизу под насосом, руки, открыл приколоченный к стене шкафчик. Замысловато покрутил пальцами, заговорщически подмигнул бывалым глазом:
— Выпьем чайку? Я тут разжился малость…
— Подожди. Кое-что скажи мне.
— Ну и поговорим, конечно, мне тоже до тебя дело есть.
Гоша вынул из шкафчика откупоренную бутылку водки, выставил тоже открытую консервную банку с тушенкой, хлеб. Отдельно положил на столик крупную проросшую луковицу.
— Вот даже фрукт раздобыл, — сказал он, суетливо разрезая хлеб, доставая ложки. — Туговато у нас летом с лучком-чесночком. Съели за зиму, и пока не завезли. Приезжие барыги торгуют.
Я сразу и опять неприятно вспомнил старика шкипера, смердящего чесноком.
— Скажи, Гоша, с чего это сегодня Катька на меня напустилась? Поговорил с Симаком, и ее как подменили.
— Ай! — отмахнулся Гоша. — Нашел с кем разговаривать. И правильно Катька невзлюбила…
Он подсел ко мне на нары, давай крутить пальцами перед лицом.
— Как бы тебе объяснить? Ребенок — он и есть ребенок, мало ли чем можно обидеть. А шкипер как-то нехорошо пошутил с ней. Вот, наверно, из-за него и с тобой так…
— Но я-то при чем? Я же не подшучивал!
— Ай! — опять замахал Гоша руками, явно досадуя на мою непонятливость. — Шутки-то ведь бывают разные, иная не только малого, а и дубака наподобие меня отшибет. Слушай сюда, если интересно, клепать-колотить!.. Таскают они, мелюзга, ершей, а шкипер и говорит им: «Чем вы занимаетесь, сопляки, цирк ведь московский приехал. Попов там, Никулин и прочие». — «Где, куда приехал?» — «Да прямо в аэропорту и балаган циркачи раскинули. Тигру, слона привезли…»
Ребятишки рты пораскрывали: «Правда, дедушка?» — «Как не правда, если сам видел».
Ну, те побросали свои закидушки — и на остановку. А автобусы уже не ходили. Пробежали они до порта все десять километров, видят — никакого цирка нет. Вернулись так же пёхом, языки повысовывали от усталости, а шкипер живот поджимает, хохочет над ними…
— Зачем он так сделал?
— А ты спроси его, придурка. Самого себя повеселил. Он же один здесь, как волк в окладе, руки ему никто не подаст. Вот и придумывает развлечения… В общем, гад он, и не только за это!
Гоша потянулся к бутылке, но я отвел его руку и показал на чайник, уже пошумливающий на плитке.
— Давай лучше чаю.
— Давай, — кивнул он. — Я расскажу тебе, кто такой Симак! Сам-то он наговорил тебе, поди, семь верст до небес и еще наговорит! Он всех приезжих обхаживает, Север расписывает, будто рай ему здесь, клепать-колотить!
Гоша разлил по кружкам крепко заваренный чай.
— Ну так слушай сюда. Полицай он бывший, этот Симак. Всю войну, продажная шкура, фашистам прислуживал, а потом под чужой фамилией еще долго неузнанным был, в Закарпатье при теплом местечке кантовался. И все же нашли, опознали. Жаль, что за давностью лет вышку не дали, поменяли на десятку строгача. Вот в этих теперь милых его сердцу краях и оттрубил срок от звонка до звонка. А потом — куда? Домой нельзя, напаскудил за войну. Там, в Одессе, говорят, не прощают изменников, хоть и отбыл ты срок. И правильно делают! В сорок третьем, наверно, такой же полицай батю моего раненого расстрелял на глазах у всей деревни. В Белоруссии это было, сам ездил, когда вырос, многие помнят тот день. Памятник там стоит отцу… Правильно делают, что не прощают! — с нажимом повторил Гоша. — У нас тоже не прощают, сам видишь, какой он одичалый. Вот и ошивается здесь после тюряги, все смотрит куда-то, ждет чего-то, а все равно здесь. Некуда ему больше податься… Да катись он, клепать-колотить! — выругался напоследок Гоша. — Поговорить, что ли, не о чем? Ты вот лучше послушай…