Окончательный перелом во вкусах произошел в 1957 году во время фестиваля молодежи, когда многотысячные толпы иностранцев впервые хлынули на улицы Москвы, смешиваясь с молодыми москвичами. Когда-то в сатирическом журнале “Крокодил” кока-кола и пепси изображались как “буржуазный яд”…»
Нет, евтушенковский нигилист — не стиляга, не послевоенный барчук, не золотая молодежь и не сливки общества. Обычный парень, но уже такой, каких раньше не было. В какой-то мере это, конечно, автопортрет.
Каким должен быть джентльмен, он увидит позже: «Сегодня, в день своего рождения, сенатор (Роберт Кеннеди. — И. Ф.) был в ярко-зеленом пиджаке, малиновом галстуке-бабочке, веселеньких клетчатых брюках и легких замшевых башмаках».
Пока идут шумные баталии вокруг шумных поэтов, в издательстве «Советский писатель» выходит небольшая (142 странички, тираж 6 тысяч экземпляров) книжка Арсения Тарковского «Перед снегом», и еще мало кто догадывается, что в русской поэзии советского периода исподволь начинается новая эпоха.
Строгий стих, кровно связанный с Серебряным веком, становится убедительной очевидностью, идя по своей отчетливой линии мимо эстрады, громоносных оваций, рекордных тиражей. Нет, Арсений Тарковский не прячется в башне из слоновой кости, он вполне публичен — ведет свою поэтическую студию в ЦДЛ, выступает на сцене, и не Евтушенко ему соперник, но — собственный сын Андрей, в августе того же года получивший Главный приз на Венецианском кинофестивале за «Иваново детство», и вот это был натуральный пир успеха на весь мир. Выход Тарковского к широкому — все-таки шесть тысяч человек — читателю стал материализацией чухонцевской мысли о независимой стезе поэта. Сам возраст автора первой книги — 55 лет — свидетельствовал о зрелости, необходимой текущему стихотворству.
Кстати, тиражи Тарковского резко увеличились в ближайшие годы, достигли 20 тысяч и выше, а книга 1987 года «От юности до старости» и вообще вышла на, можно сказать, евтушенковский показатель: 50 тысяч! Это означало нового читателя. Не факт, что все эти 50 тысяч ушли от Евтушенко. Скорее всего, да. Но всяческая арифметика относительно поэзии — вещь зыбкая.
Через много лет, 23 августа 1996-го, Чухонцев оставит запись на предназначенной для помет странице одного из томов критических статей о Евтушенко за долгие десятилетия (собственноручно собранных, отпечатанных на пишмашинке и переплетенных Ю. С. Нехорошевым): «Есть цветы весенние, есть осенние. Евг. Евтушенко — весенний цветок нашей литературы, подснежник. Таким он для меня и останется».
Эти тома — их восемь, крупных и тяжелых, — делались даже не в подполье, но — глубоко под водой, в Мировом океане, в каюте без иллюминатора, в гудящей тишине, рядом с атомным реактором и оружием массового поражения. На той подлодке, где служил Нехорошев. Евтушенко был погружен в морские пучины, вокруг него кипели критические страсти.
Ну, раз уж мы заглянули в нехорошевскую кладовую, там найдем и такой автограф:
«Поэтов много, хороших людей куда как меньше, а Евтушенко — один из них — и перед Богом будет оправдан. И “Строфами века”, которых без него уж точно не было бы. Ну, а также и стихами.
Но нехорошо свое место рождения скрывать: в Нижнеудинске чехи арестовали Колчака, это место для русского человека — священно.
Вот и все грехи Евтушенко.
Там же, рядом:
«Я счастлива, что мне довелось жить в эпоху поэта Евтушенко. 12 августа 1997. И. Лиснянская».
Общий привет цветов осенних — весеннему.
Но вернемся в шестидесятые.
Группа товарищей во главе с секретарем по идеологии ЦК Л. Ф. Ильичевым, настропаляемым серым парткардиналом, несгибаемым сталинистом М. А. Сусловым, готовит акцию, которая убедила бы Хрущева в серьезности антисоветских процессов, происходящих в среде художественной интеллигенции, тем более что Хрущев уже вроде бы настроился и цензуру отменить. Состоялось его посещение выставки в Манеже 1 декабря 1962 года. Хрущев смотрел на вещи новых художников, как на новые ворота, и кричал о «пидорасах». Всего этого показалось мало.
Собрали интеллигенцию 14 декабря. Солженицын незаметно, на коленях, записал фрагменты хрущевской речи-импровизации: «Сионисты облепили товарища Евтушенко, использовали его неопытность… Анекдот: великий поэт, как ваше здоровье? Лесть — самое ядовитое оружие…»
1963 год стал первым пиком «чрезмерного» успеха Евтушенко. Хронология этого года достойна подробного цитирования.
Год начался для Евтушенко с публикации его прозы — журнал «Молодая гвардия», № 1, рассказ «Куриный бог». Это его вторая проза — четыре года назад «Юность» поместила рассказ «Четвертая Мещанская», о котором в превосходных степенях отозвался классик советской прозы Валентин Катаев в речи на 3-м съезде писателей СССР:
Совсем недавно уже достаточно известный и, по-моему, выдающийся молодой поэт Евгений Евтушенко выступил у нас (в журнале «Юность». — И. Ф.) со своим первым рассказом «Четвертая Мещанская», — рассказ на редкость хорош как по форме, так и по содержанию. Всего несколько страничек, а такое впечатление, что прочел повесть, даже небольшой роман…
Василий Аксенов — это сегодня звучит как минимум экзотично — истолковывал успех поэтов с колокольни прозаика.
Я часто думал: почему так получилось в конце концов, что прозаики были всегда во втором эшелоне? А потом произошло нечто парадоксальное: поэты были ассимилированы в конце концов властью. А прозаики вступили в полный и непримиримый конфликт с соцреализмом, стало быть, и с правящей идеологией. И я пришел к выводу, что такая ситуация возникла в результате жанровой специфики. Поэзия, все-таки, это монолог. Монолог этой властью принимался гораздо легче, чем полифония. А роман, к которому мы приближались, роман — это полифония. И это категорически не воспринималось соцреализмом. Подспудно, подсознательно не воспринималось и отвергалось. Они уже привыкли, что Ахмадулина вот так вот говорит. И это ее голос. Но привыкнуть к роману, где все говорят на разные лады, — это невозможно.
А не ревность ли это? Элементарная. А ревновать — почвы для этого, в общем-то, не было. Юрий Ряшенцев вспоминает:
Василий Аксенов рассказывал: однажды, по каким-то своим литературным делам, он оказался в одной среднеазиатской столице, на аэродроме, где ждал самолета в Москву. В ожидании зашел в ресторан. Ресторан был полон. Официант пристроил его к какому-то столу, за которым царил лейтенант, москвич или выдававший себя за москвича, — в ту пору это вызывало у провинциалов интерес, а не ненависть. Лейтенант, между тостами, увлекал присутствующих эпизодами из жизни своего двора, «в самом центре Москвы, на Стромынке» (!). По его словам, там жили и Евтушенко, и Окуджава, большие алкаши, которых хлебом не корми — дай выпить с автором этих баек.
Аксенов слушал, слушал и наконец не выдержал.
— Что ты все врешь?
За столом затихли, впервые обратив внимание на какого-то подсаженного к ним и при этом так нагло заявившего о себе пассажира. Лейтенант привстал.
— А ты кто сам-то будешь? — поинтересовался он у незнакомца.
Запахло дракой.
— Я сам буду Василий Аксенов.
Долгая пауза. Затем совершенно неожиданно:
— Над чем сейчас работаешь, Вася?
Конфликт погас, едва начавшись. Читатель в советское время — святой персонаж. Его бить никак нельзя!