Надо сказать, подборка такого объема — вещь в те годы очень видная и почетная. Евтушенко опять-таки уточняет: «Аксенов и я — оба тогда члены редколлегии “Юности” — заявили редактору журнала Б. Полевому, что мы выйдем из редколлегии, если не будет напечатана составленная нами подборка из восьми стихов Бродского. Полевой поупирался, но согласился, попросив убрать одну строку из всех этих стихов, — по тем тяжким цензурным временам это было по-божески. Строка была такая: “мой веселый, мой пьющий народ”».

Бродский завершает свою версию:

А я ему в ответ говорю: «Вы знаете, все это очень мило, но меня такая подборка не устраивает, потому что уж больно “овца” получается». И попросил его вставить хотя бы еще одно стихотворение, — как сейчас помню, это было «Пророчество». Он чего-то там заверещал — дескать, мы не можем, это выбор Евгения Александровича. Я говорю: «Ну это же мои стихи, а не Евгения Александровича!» Но он уперся. Тогда я говорю: «А идите вы с Евгением Александровичем… по такому-то адресу». Тем дело и кончилось.

Существует свидетельство Юрия Ряшенцева:

С Бродским я провел сорок минут. За это время мы сказали друг другу по три слова. <…> Иосиф принес стихи в журнал. Стихов было много. Надо было отобрать из них возможную подборку.

Мы сидели в пустом зале. Я читал. Он оглядывал стены с какой-то дежурной выставкой.

Чем дольше я читал, тем яснее мне становилось, что эти стихи у нас никогда не пойдут.

В них не было ничего антисоветского. Просто это была поэзия, отрицающая жизнь, которой жил журнал, да и все советские журналы того времени.

Мне, до неприличия, нравилось то, что я читал.

Я отобрал какие-то стихи, безо всякой надежды на то, что они пройдут редакционное сито.

Так я и предупредил Иосифа. Он посмотрел отобранное, улыбнулся, сказал, что хорошо бы, конечно, чтобы стихи появились в печати в таком составе. И на этом мы расстались.

Стихи, конечно, не прошли.

Первого ноября 1965 года скончался Дмитрий Алексеевич Поликарпов. Накануне Евтушенко по какому-то делу звонил ему. Секретарша пустила слезу:

— А вы еще ничего не знаете, Евгений Александрович? Дмитрий Алексеевич вчера как раз отошли. Когда я последний раз его навестила, он так мне и сказал: «Видно, отхожу. Передай жене, чтоб за эту неделю паек в распределителе не брала — не отработал».

Евтушенко пришел на похороны, писателей почти не было. Покойный был непрост. Это ему Сталин когда-то сказал: у меня нет для тебя других писателей. Это он, временно проводя некоторую опалу в ректорском кресле Литинститута, сильно хотел выгнать студента Евтушенко, но не выгнал. Это у него в служебном цековском сейфе рядом с бутылкой водки стояла старая виктрола (заводной, с ручкой, граммофон), на которой в редчайшие минуты расслабления он крутил пластинку Вертинского.

Пятого ноября погиб Урбанский, закадычный друг евтушенковской молодости. Евгений Урбанский был пластически совершенным образцом героя, атлетическим выходцем из революционного мифа, наглядной фигурой воплощения русской мечты о всеобщем счастье. Одухотворенная громадина. Аналог Маяковского, схожий и внешне с юношеским идеалом поколения. Кибальниковский памятник поэту-главарю не выдерживал сравнения. На него бы оглядывались на улице безотносительно к актерской славе. Гибель его была нелепой, но вряд ли случайной: он работал без каскадера. Он погиб за рулем летящего автомобиля, рухнувшего в песчаных барханах.

Урбанский Женька, черт зубастый,
меня ручищами сграбастай,
подняв, похмельного, с утра,
весь напряженный, исподлобный,
весь и горящий, и спаленный
уже до самого нутра.
……………………………
Так ты упал в пустыне, Женька,
как победитель, а не жертва,
и так же вдаль — наискосок —
тянулись руки к совершенству —
к недостижимому блаженству,
хватая пальцами песок…
(«Памяти Урбанского»)

Евтушенко всегда писал — о себе. Это прочитывалось и в «Казни Стеньки Разина»: «Стенька, Стенька…» Ну а здесь, с Урбанским, сам Бог велел: и имя одно.

Кто-то уходил насовсем, кто-то оставался — надолго или ненадолго, здесь или уже там, то есть не здесь, то есть не в своей стране. Олег Целков уедет через 11 лет, а пока он — здесь.

После нескольких изгонов из разных вузов в разных городах его взял в театральный институт на свой курс Николай Акимов, но Целков не задержался в Питере, вернулся в Москву.

Его уже успели оценить поэты — Назым Хикмет и Семен Кирсанов, которых привел к нему Евтушенко.

«Назым любил и поддерживал молодых, официально непризнанных художников <…> однажды, году в 55-м, они сидели на берегу канала Москва — Волга в Тушине, и Назым иронически показал ему глазами на две тени, маячившие в некотором вежливом отдалении.

— Кто это? — непонимающе спросил Целков.

— Следят, брат… — пожал плечами Назым.

— За вами — за лауреатом Премии Мира? Почему? — был ошеломлен Целков.

— Один следит за тем, чтобы меня никто не обидел… А второй за тем, чтобы я не обидел никого… Так-то, брат…»

Неприкасаемых воистину нет.

Целков показался Ренато Гуттузо и Давиду Сикейросу, Луи Арагон дал сюрреалистический для СССР совет: «Скажите этому парню, что ему следует ехать в Париж», Пабло Неруда прислал восклицательное письмо. Имя разрасталось в сторону Запада, оставаясь неподвижно-невеликим на родине. Художник стал попивать.

В 1956-м два его маленьких натюрморта попали в Москве на выставку молодых художников. В газетах их отругали. Через девять лет, на склоне 1965-го, его поклонники и друзья — физики-атомщики — предложили сделать персональную выставку в Доме культуры института им. Курчатова. Через несколько дней ее враз прихлопнули откуда-то сверху. Художника пригласили на обсуждение, где устроители матерью клялись больше никогда этого формалиста не выставлять. Его они заранее предупредили не обращать никакого внимания на то, что они там несут.

Целков потом рассказывал:

— Мой отец, рядовой член партии, очень верил во все коммунистические идеи, он был замечательным, чистым человеком. За свой партбилет жизнь бы отдал. Так вот, приходит к нему однажды милиционер и спрашивает: «Где работает ваш сын?» — «А что, мой сын ларек обокрал?» — «Нет, не обокрал, — говорит милиционер, — но у нас все работают». — «Так мой сын, — объясняет отец, — работает с утра до вечера». — «Но ведь он должен на что-то жить», — не отступает настырный страж порядка. «А я его кормлю», — не сдается отец. Такой между ними вышел разговор.

А однажды Евгений Евтушенко приехал ко мне с двумя друзьями, знакомит отца: «Николай Иванович, это члены ЦК Итальянской компартии». Мой папа привык видеть членов ЦК только на гигантских фотографиях, как богов, а тут вошли два скромных человека, один смущенно достал из кармана бутылку водки. Я принес из кухни селедку, мы разлили водку, выпили. Показалось мало, и навеселе мы двинулись уже в ресторан. Возвращаюсь домой, а отец говорит: «Слушай, сынок, ты знаешь, где я был? В КГБ! Только вы захлопнули дверь, звонок. Кто был у вас, Николай Иванович? Не знаю, говорю, друг моего сына Евтушенко привел двух членов ЦК. А что, это не члены ЦК? Да нет, говорят, члены, члены. А часто такие к вам ходят? Да, частенько бывают, отвечаю. А те: но ведь здесь Тушино, военные заводы. Отец возразил: так что же теперь моему сыну делать, если вы тут военных заводов понастроили?

ПУСТИТЕ К ЭСКИМОСАМ!

Председатель КГБ В. Семичастный становится летописцем-биографом Евтушенко. 15 января 1966 года он пишет «Записку» в ЦК КПСС под грифом «Секретно».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: