А тут и пошли стихи.
Шла к концу вторая неделя плавания. Евтушенко вышел из фотолаборатории, сел за стол, поднял листки бумаги, исписанные куриным почерком…
— Про Киренск написал, слушайте…
…Голос его то крепчал, становился резким и жестким, то переходил в шепот, в саму нежность и грусть, и снова вспыхивали чертики в глазах, и голос колокольно звенел сарказмом и ненавистью…
…Прочитана последняя строка.
Евтушенко оскалил в улыбке до скрежета стиснутые зубы — эта его сатанинская улыбка выражает сложный комплекс чувств: он доволен собой, он не знает, до всех ли дошел глубинный смысл, он ждет, требует, умоляет — здорово, а?
Мы молчали.
Первым отозвался Андреев.
Он снял очки и смотрел на Евтушенко влюбленными и преданными глазами.
— Женечка, а можно я перепишу их в свою тетрадку?
Всяко было в пути. И курьезно, и не очень. В поселке Олекма, в разгар путешествия, — почти несчастье: сойдя на берег, Евтушенко сверзился в яму, ногу обложил гипс. Перелом. Не было печали, черти накачали. Но стихам это не мешает.
В стихах микешкинского периода много формального поиска. Поле поиска — в основном строфика и ритмика. Строфы строги, продуманы, не без изыска, хотя предмет вдохновения — низовая житуха северян:
Слышна песенка военных лет из кинофильма «Небесный тихоход» (1944), при безусловной разнице ритмических рисунков:
Пастернак сравнивал поэзию с губкой, и мы уже не раз отмечали это евтушенковское обыкновение — впитывать все на свете, включая поэтику самых разных песен или соседей по цеху. В этом можно убедиться — далеко не уходя.
«Баллада о ласточке». Чем не Высоцкий? Сантимент о влюбленном крановщике. Однако Евтушенко делал такие вещи еще до возникновения Высоцкого. То есть в этом случае он возвращал свое. Опробованное другими.
Неоклассика закрытых строф и вольница ритмических перебоев. Мелодическое смешение разных размеров в одном стихотворении («Баллада о темах», «За молочком»). Прорывных выбросов за рамки уже наработанной поэтики нет, но чувствуется недовольство найденным прежде. Акцент на тематике. Все вокруг говорит: я — тема.
В общем и целом материал ему знаком — родная Сибирь, родные люди: сибиряки. Но река, особенно такая могучая, как Лена, это особый мир с особыми людьми. Новые герои напоминают прежних: это русские люди с их традиционными ценностями и поступками. Крутизна и сентиментальность, чудачества и непохожесть. Скажем, тот самый Микешкин Петр Иваныч поступал так:
Забавно-колоритный вариант Настасьи Филипповны, достоевщина по-сибирски. Это смахивало на то, как в марте 1963-го поэт, будучи гостем Пикассо в его мастерской, отказался принять картину мэтра, вызвав сардоническое восхищение: нет, Достоевский жив, Настасья Филипповна реальна, Россия есть, и они выпили шампанского по этому поводу. Любая пикассовская почеркушка стоила тыщи зеленых.
Но этого мало. Наш лоцман бескорыстен до конца.
Вообще говоря, это романтика. Узнаваем амфибрахий Багрицкого: «По рыбам, по звездам проносит шаланду». Но евтушенковская романтика похожа на романтику того же Багрицкого, как слово «карбас» на слово «баркас». Почти то же, да не то. Похоже, но почти наоборот. У Багрицкого (раннего) — авантюристы, воры, перекати-поле, разбойники, в идеале — Тиль Уленшпигель. У Евтушенко — коренной народ, основательный, работящий. Что же тут романтического? Личность автора. Он непрерывно восхищен. Скопление закатных облаков — ворота золотые, не менее того. Якутия — великолепна.
Евтушенко восхищенно-исправно писал стихи, Шинкарев отчитывался бортовым журналом (путевым дневником), «Известия» и «Неделя» (приложение к «Известиям») их тут же печатали, читатели следили за успехами экспедиции, всем было интересно.
Однако печатали не всё. Аллегория про советскую интеллигенцию «Карликовые березы» лишь через четыре года проскочила на страницу евтушенковской книжки «Я сибирской породы», изданной в Иркутске, за что главред издательства схлопотал выговор от руководства Главлита, — там среди катренов по крайней мере один отмечен настоящим предвидением:
А на том этапе — победа: борт «Микешкина» коснулся причальной стенки порта Тикси, под ногами земля, масса встречающих, много незнакомых, чьи-то объятия, узнавания.
У Евтушенко в руках появляется ведро краски и длинная кисть — наверно, принесли маляры, они шумят у бровки причала. Чего они хотят: автограф, что ли?
Я не угадал — маляры показывают на фанерный щит, который еще в Усть-Куте был приколочен к корме и честно прошел с нами весь путь. Щит был, как всегда, мокр — вода стекала по строчкам:
Вот оно что… Ай да маляры, ай да люди! По их просьбе Евтушенко перегнулся через борт и поправил надпись на щите, вторая строчка стала читаться по-новому:
На моей памяти это был единственный случай, когда поэт внес исправления в свои стихи безропотно, даже с явным удовольствием.