— Я? Я — ни за чем, я так.

— Ну, ты зубы языком не корчуй, так ты никогда не приезжаешь.

— Да… понимаешь… обмен квартиры наклевывается. Надькину полуторку на двухкомнатную с доплатой.

— Ну…

— Ну и три тысячи просит.

— Сколько? Да что уж там за вокзал за такой. Не-е. Сотни три еще наскребла бы, а тысячи мои туда ушли, — кивнула она в горницу. — Теперь уж до осени ждите, может, наторгую. Картошка нарастет, лук. Скотинешку лишнюю сдам, успеваемость уж не та ходить за ней.

— До какой до осени, ты что, мать, крайний срок — понедельник. Не этот, а следующий. Мам! А если дом толкнуть? А? А жить — к нам. Места хватит, ни дров, ни сена не надо.

— К вам… Ты со своей Надюхой поночевал да опять скочевал, а мать потом в какие Палестины?

— Не, не, с этой мы в законном браке. Вот, — достал паспорт.

— Штампы в паспортах нынче, сынок, узелки двойной петлей вязанные: за любой кончик нечаянно дернешь — и нет его. Да-а, времена, времена. Да твои-то длинные рубли куда подевались, хвалился, по скольку зашибаешь.

— Куда… На юг съездили, свадьбу в ресторане справили.

— А-а-а, ну вот кто у вас в ресторане гулял на свадьбе, у тех и займуйте. Как открытку бросить, мать-старуху пригласить, так запамятовали, а как «дай» — вспомнили?

— Но ты ж все равно не смогла бы приехать за такие версты.

— Не смогла бы и не поехала, только открытка ваша пятикопеечная мне дороже бы этих тысяч стоила. — И взорвалась замедленной бомбой. — А тянуться из последних на тебя я смогла? Говори, паразит, смогла?! Молчишь, стыдно шарам. Ладно, пошла я управляться, табун гонят. И даже и не жди, я долго. А захочешь баиньки, милый сын, — постелька тебе в чулане.

— И дернуло меня про эту свадьбу, — каялся Левка, пробираясь по незнакомым сеням в чулан.

И на какое ребро упал, на том и проснулся. На стекле крохотного оконца желтопузая муха греется, вся насквозь светясь и суча лапками.

— Ишь, тварь насекомая, наела эпидемию тут в деревне и голова больше ни о чем не болит.

Не болела голова и у Левки впервые за столько лет. И, вспомнив, почему она не болит, долго не мог прийти в себя. Дольше, чем с глубокого похмелья.

— Родная мать не угостила, а… Текла, говорит, река, да обмелела. Ну, карга старая. От груди и то сыспотиха отнимала. Так сколько я сиську сосал? Год? Пусть — два. А пили — десятилетиями. Вот уж, наверно, некоторые местные мужички посучили ногами. Как эта муха. Да есть у нее в заначке, она без такого запасу сроду не жила. Мать! А, мать…

Никого и тишина, как мор прошел. Муха припала к стеклу и насторожилась. Ворохнулся с боку на бок — на спинке стула костюм его подглаженный висит, на сиденье — записка.

— У, даже две. Повернул первую к свету.

«Выручу, погорячилась я вечор, А пишу, чтобы не будить, соседка попросила подменить ее, на станцию дочь встречать поедут они на своей к поезду, с имя и ты езжай и объявление там повесишь».

Схватил вторую бумажку.

«Объявление. В больших Дворах спешно продается совсем новый дом испот топора за 3 тыс. и не меньше. Спрашивать Устинью Осиповну. Пенсионерку. Ращет сразу».

Объявление сорвали скоро, и Устинье Осиповне тоже ничего не оставалось, как сорваться из своих Больших Дворов, которые уместились теперь за пазушкой в бумажном свертке с тридцатью сотенными, но не как с тридцатью сребрениками, нет, хотя поначалу она и терзалась такой думой. Теперь — нет.

И она спокойно шла с ними по незнакомому городу в неизвестную жизнь.

И сколько ей еще отпущено пребывать в той жизни, даже об этом Устинья Осиповна не думала. Она только знала, что она — мать, а дети на что будут способны — время покажет.

Время покажет.

Дождь на свету

Бабка Минушка очнулась от тишины. Прислушалась — нет, тишина. Ну вот прямо-таки подземельная тишина. Ходиков и тех не слыхать.

— Господи, да не на том ли уж свете я?

Отяжелела как-то вся сразу и лежит влажным глинистым пластом, боясь пошевелиться.

— Ах ты, моль безмозглая, да ведь я же боюсь, значит, жива должна быть.

Пошарила на привычном месте стакан с чаем — тут. Открыла глаза — три оконца избушки белесово глянули на нее. И скатился тяжелый камень с груди: дома и живая.

Поднялась, проскрипела половицами, составила с подоконника на лавку герань, распахнула створку, высунулась в нее. Небо все сплошь серое, и не распознать, давно ли уж утро или только светать начинает.

Наугад подвела стрелки, протарахтела цепочкой, подтягивая гирьку с обезножившим будильником на ней, толкнула маятник. Маятник испуганно шарахнулся и зачастил, наверстывая секунды, но, поняв, что за временем ему не угнаться: годы не те, умерил шаг и монотонно заскрипел протезом из вязальной спицы.

Земля для бабки Минушки вернулась на свою орбиту.

— Велика ли живность — часы в доме, а без их бы совсем тоска. Век в деревне доживаю, и вот когда коснулось, что тишина может быть такой невыносимой…

Усмехнулась, постояла посреди избы, как на распутье, раздумывая, лечь или уж ни к чему теперь, все одно не уснуть.

Шибко уж мудреный сон привиделся ей. И Минушке не терпелось рассказать его, и уж не к смерти ли он, но утро запаздывало.

— Да как же бы это время точно узнать?

Покрутила радио — молчит. Пошла легла.

— Нет уж, видно, открутила свое, так и радио не поможет, крути, не крути. Да к чему бы это я в Америку собиралась… А к чему еще могут в дальний путь собираться старые во сне: хватит, пожила, слава богу. Всяко жили. У-ух, всяко…

С возрастом память ослабевает, но не скудеет, храня только значимое, то самое, без чего, может быть, и жизнь твоя как человека не состоялась бы.

…В ту военную зиму изба Минушки не казалась такой просторной, как теперь: своих четверо девчонок да у квартирантки Тонечки, у ленинградки, двое. Восемь женских душ и война.

— Пляшите. Все пляшите.

Тонечка стояла у порога, держа над головой треугольник письма со штемпелем «Бесплатно». Бесплатно? Нет, русским женщинам дорого стоили и дорого обошлись эти письма с фронтов. Ох, дорого. И хотя, помнится, она тогда и не топнула ни разу, письмо Тонечка тут же подала ей.

— Ну-ка, читай вслух, солдатка.

— А мамка никак читать не умеет, — обиженно надула губешки ее старшенькая, в какой же… а, во второй класс уж она тогда бегала.

— Не сердись, доченька, ты у меня грамотная, ты еще начитаешься, а я вот только сердцем до всего дохожу.

И прижала письмо к груди, будто и вправду вникая сердцем в родные строчки и слова, до самых краешков переполненные тоской по ней и детям, подробными заботами обо всем и надеждой на скорую встречу.

Потом бережно опустила в карман казенного халата, выдаваемого свинаркам, сняла с лампы стекло, долго дышала в него и надышаться не могла, протерла до скрипа газеткой, добыла огонь, принарядила стол скатертью, усадила за него всех девчонок, утайкой поглядывая на дверь, не откроется ли она и не войдет ли ее Василий.

Но Василий так до сих пор и не вошел.

Письмо читать по общему согласию доверили Тоне, но она сначала одна пробежала его глазами, привыкая к почерку, и улыбнулась:

— Прелесть, какой оригинал ваш дядя Вася: каждое слово с заглавной буквы и никаких знаков препинания.

— А там для них теперь все заглавное. Ты читай, читай, не развлекайся. Или меня учи грамоте!

Училась. Каждый печатный клочок, гонимый ветром, ловила, чтобы и письма от Васеньки самой читать, а пришла похоронная на него. Это ли не злосчастье?

— Тогда уж не померла, теперь что не жить, — думала Минушка. — Девок всех образовала и всех на ноги поставила, за больших женихов по городам разошлись. Здоровье свое, в аптеках не покупаю, деньги зря не извожу. А как бы да не к войне сон. Телевизор хоть не включай…

В Добренку мимоходом завернул радостно-теплый дождик, закружился, зашумел, зашлепал ладошками по прогнутой черной тесовой крыше, как по загорелой спине.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: