Гамен любит шум. Всякая неурядица нравится ему. Он ненавидит «попов». Раз на Университетской улице один из этих плутишек рисовал огромный нос на воротах дома № 69.

— Зачем ты это делаешь? — спросил его какой-то прохожий.

— Тут живет поп, — отвечал гамен.

В этом доме действительно жил папский нунций.

Но каким бы вольтерианцем ни был гамен, он, если представится случай, охотно поступит в церковный хор и в таком случае будет держать себя прилично во время службы. Есть две цели, к которым он, как Тантал, страстно стремится, но которых никогда не достигает: низвергнуть правительство и отдать заштопать свои штаны.

Гамен знает до тонкости всех парижских полицейских и, встретившись с каждым из них, сумеет назвать его по имени. Он пересчитывает их по пальцам. Он изучает их характеры и может дать о каждом самые точные сведения. Он читает в душе полицейских как в открытой книге и объявит вам быстро без запинки: «Вот этот — фискал, этот — колючка, этот — добряк, этот — смехач» (все эти слова «фискал», «колючка», «добряк», «смехач» имеют в его устах какое-то особое значение). Вот этот воображает, что Новый мост принадлежит ему, и запрещает публике ходить по карнизу с наружной стороны перил, а у этого скверная привычка драть людей за уши и т. д. и т. д.

IX. Дух древней Галлии

У Мольера, сына рынка, было кое-что родственное с гаменом, было оно и у Бомарше. Гаменство — оттенок галльского духа. Примешанное к здравому смыслу, оно иногда придает ему крепость, как алкоголь вину.

Иногда оно бывает недостатком. Гомер пустословит — пусть так; но зато про Вольтера можно сказать, что он смел, как гамен. Камилл Демулен{255} жил в предместье, Шампионе{256}, отвергавший чудеса, вырос на парижской мостовой, будучи еще мальчишкой, он ухитрялся оставлять непристойные следы на паперти Сен-Жан-де-Бовэ и Сент-Этьен-дю-Мон.

Парижский гамен почтителен, насмешлив, дерзок. У него скверные зубы, потому что он плохо питается, и прекрасные глаза, потому что он умен. Даже в присутствии самого Иеговы он, подпрыгивая на одной ножке, взобрался бы на ступени, ведущие в рай. Всевозможные превращения доступны ему. Сегодня он играет в канаве, завтра начинается восстание, и он сразу вырастает. Его дерзость не отступает перед картечью. Это повеса. Это герой. Как маленький фивянин, потрясает он львиной шкурой. Барабанщик Бара{257} был парижским гаменом. Он кричит: «Вперед!» и в одно мгновение превращается из мальчика в великана.

Это дитя улицы — в то же время дитя идеала. Измерьте расстояние между Мольером и Бара. Словом, можно сказать, гамен забавляется, потому что несчастен.

X. Ессе Paris, ecce homo![59]

Резюмируем еще раз: парижский гамен в настоящее время то же, чем был когда-то римский graeculus[60]. Это народ-дитя, у которого на лбу морщина вселенной. Гамен прелесть нации и в то же время ее недуг. И недуг, который нужно лечить. А чем? Образованием. Образование оздоровляет. Образование просвещает.

Все лучшее в отношениях людей и общества — результат влияния науки, литературы, искусства, образования. Воспитывайте людей, образовывайте их. Дайте им света, чтобы они согревали вас. Рано или поздно великий вопрос всеобщего образования заявит о себе с непреодолимым авторитетом абсолютной истины. И тогда тем, кто будет управлять, придется выбирать одно из двух: или сынов Франции, или парижских гаменов — яркие лучи света или блуждающие во мраке огоньки.

Гамен — олицетворение Парижа, Париж — олицетворение всего мира. Потому-то Париж — итог всего. Париж — кровля над всем человечеством. Этот удивительный город заключает в себе в миниатюре все старинное и все современное. Тот, кто видит Париж, видит как будто изнанку всей истории, с небом и созвездиями в промежутках.

В Париже есть свой Капитолий{258} — Отель де-Вилль, свой Парфенон{259} — собор Богоматери, свой Авентинский холм{260} — Сент-Антуанское предместье, свой Азинариум — Сорбонна, свой Пантеон — тоже Пантеон, своя Священная дорога{261} — бульвар Итальянцев, своя Башня ветров{262} — общественное мнение. Его майо называется хлыщом, его транстиверинец{263} — жителем предместья, его гаммаль — рыночным носильщиком, его ладзарони{264} — шайкой воров, кокни{265} — фатом.

Все находящееся где бы то ни было есть и в Париже. Торговка рыбой Дюмарсо не уступит зеленщице Эврипида, метатель диска Веян возрождается в канатном плясуне Фориозо, воин Ферапонтигон не отказался бы пойти под руку с гренадером Вадебонкером, старьевщик Дамасипп почувствовал бы себя вполне счастливым в нынешних магазинах старинных вещей, Венсен арестовал бы Сократа и, как Агора{266}, засадил бы в тюрьму Дидро, Гримо де ла Ренер изобрел бы ростбиф на сале, Куртилл — жареного ежа. Под куполом Арки Звезды{267} мы вновь видим трапецию Плавта, глотавший шпаги Песиль, которого встретил Апулей, глотает шпаги и теперь на Новом мосту, племянник Рамо и паразит Куркулион как нельзя более подходящая пара, Эртазил попросил бы Эгрфейля представить его Камбасересу, четыре римских щеголя — Алкесимарх, Федрон, Дьяволус и Агриппа — как будто все живы, и мы видим, как они спускаются с Куртиля в коляске Лабатю, Авл Геллий{268} стоял бы перед Конгрио не больше, чем Шарль Нодье перед Полишинелем. Мартон — не тигрица, но и Пардалиска не была драконом, шут Панталобус высмеивает и теперь в английском кафе гуляку Номентануса; Гермоген — тенор на Елисейских полях, а около него нищий Фразий, одетый паяцем, собирает деньги, надоедливый господин в Тюильри, хватающий вас за пуговицу, заставляет вас повторить через две тысячи лет изречение Фесприона: «Quis properantem me prehendit pallio?»[61] Сюренское вино подделка альбанского, полный стакан вина Дезожье соответствует большой чаше Балатрона, на кладбище Пер-Лашез мерцают после ночных дождей такие же огоньки, как и на Эсквилине{269}, а могила бедняка, купленная на пять лет, стоит взятого напрокат гроба раба.

Найдите хоть что-нибудь, чего не было бы в Париже. Все, что было в чане Трофония, есть и в сосуде Месмера{270}, Эргафилай воскресает в Калиостро, брамин Вазафанта воплощается в графе Сен-Жермене{271}, на кладбище Сен-Медар совершается столько же чудес, как и в мечети Умумиэ в Дамаске.

У Парижа есть свой Эзоп{272} — Майё{273}, своя Канидия{274} — девица Ленорман{275}, Париж вызывает духов, как Дельфы{276}, и так же пугается, когда они являются, он вертит столы, как Додона{277} треножники. Он сажает на трон гризетку, как Рим — куртизанку, и если Людовик XV хуже Клавдия{278}, то г-жа Дюбарри лучше Мессалины{279}. Париж создает небывалый тип, — этот тип существовал, и мы с ним сталкивались, — в котором совмещаются греческая нагота, еврейская скорбь и гасконская шутка. Он сливает в одно Диогена{280}, Иова{281} и Пальяса, одевает призрак в старые номера «Конституционной газеты» и создает Шедрюка Дюкло. Хоть Плутарх и говорит, что «покорность не смягчит тирана», Рим при Сулле и при Домициане{282} все-таки терпел и разбавлял водою вино. Тибр был Летой{283}, если можно верить несколько доктринерской похвале Вара Вибиска: «Contra Gracchos Tiberim habemus. Bibere Tiberim, id est seditionem oblivisci»[62]. Париж выпивает миллион литров воды в день, но это не мешает ему бить при случае в набат и поднимать тревогу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: