Гость раскрыл удивленно глаза.
— В самом деле? Вы знали, как зовут меня?
— Да, — ответил епископ, — я знал, что вы называетесь моим братом.
— Послушайте, господин кюре! — воскликнул гость. — Я был очень голоден, когда вошел сюда, но вы так добры, что теперь бог знает что со мной делается, даже голод совсем прошел.
Епископ взглянул на него и сказал:
— Вы очень страдали?
— Ах, красная куртка, ядро, привязанное к ноге, доска вместо постели, холод, жар, работа, каторга, палочные удары, двойные кандалы за каждую мелочь, карцер за слово ответа и цепи даже в постели, даже в больнице. Собаки, собаки и те счастливее! И это девятнадцать лет! Теперь мне сорок шесть лет! Ступай, живи с желтым паспортом.
— Да, — сказал епископ, — вы вышли из места печали. Послушайте. На небе будет больше радости ради заплаканного лица раскаявшегося грешника, чем ради незапятнанной ризы ста праведников. Если вы вынесли из этой обители страдания злобу и ненависть против людей, вы достойны сожаления; если вы вынесли оттуда чувства кротости, мира и снисхождения, вы лучше всех нас.
Между тем мадам Маглуар принесла ужин. Суп из воды, постного масла, хлеба и соли. Немного свиного сала. Кусок баранины. Винные ягоды. Свежий творог и большой каравай черного хлеба. Она прибавила без спроса к обыкновенному ужину бутылку старого мовского вина.
Лицо епископа приняло вдруг веселое выражение гостеприимного хозяина.
— Пожалуйте за стол! — сказал он с оживлением, с каким имел обыкновение приглашать к столу, когда у него был кто-нибудь в гостях. Он посадил путешественника по правую руку. Мадемуазель Батистина, совершенно спокойная и естественная, села по левую сторону.
Епископ прочел молитву, потом разлил суп по своему обыкновению. Гость жадно принялся за еду. Внезапно епископ сказал:
— Мне кажется, что чего-то недостает за столом.
Действительно, мадам Маглуар подала на стол только три необходимых прибора. Между тем вошло в привычку класть на стол все шесть серебряных приборов, когда ужинал кто-нибудь из посторонних. Невинное хвастовство! Грациозная претензия на роскошь, ребячество, полное прелести в этом доме, смиренном и строгом, где бедность возводилась в достоинство.
Мадам Маглуар поняла намек, вышла молча и через мгновение три прибора, потребованные епископом, уже блистали на скатерти, симметрично расположенные перед каждым из сидевших за столом.
IV. Подробности о сыроварнях в Понтардье
Для того чтобы дать наиболее точное понятие о том, что произошло за ужином, мы не можем придумать ничего лучшего, как прибегнуть к выписке из письма мадемуазель Батистины к мадам Буашеврон, где весь разговор каторжника и епископа приведен с наивными подробностями.
. . . .
«…Этот человек не обращал ни на кого внимания. Он ел с жадностью голодного. Однако после ужина он сказал:
— Господин Божий кюре, все это слишком хорошо для меня, но я должен сказать вам, что извозчики, не хотевшие принять меня за свой стол, едят лучше вас.
Между нами будет сказано, это замечание меня немного шокировало.
— Они устают больше меня, — сказал мой брат.
— Нет, — возразил тот человек, — у них больше денег. Вы бедны, я это вижу. Вы, быть может, даже и не кюре. Скажите, в самом ли деле вы кюре? Если Бог справедлив, вам следовало бы быть кюре.
— Господь более чем справедлив ко мне, — ответил на это брат. Через минуту он прибавил:
— Господин Жан Вальжан, вы идете в Понтардье?
— По принудительной подорожной.
Мне кажется, что именно так выразился этот человек.
— Завтра я должен выйти с зарей, — продолжал тот. — Тяжело так путешествовать. Ночи холодны, а днем жарко.
— Вы идете в прекрасный край, — сказал брат. — Во время революции мое семейство разорилось, и я сначала укрывался во Франш-Конте и жил там трудами своих рук. У меня была добрая воля и нашлась работа. Там выбор большой. Есть бумажное производство, кожевни, винокурни, маслобойни, большая часовня, фабрики, стальные, медные фабрики, одних больших железоделательных заводов до двадцати, из которых четыре значительных в Лидсе, Шатиллиане, Оденкуре и Бёре…
Если я не ошибаюсь, брат назвал именно эти местности. Затем он прервал свою речь и обратился ко мне:
— Милая сестра, нет ли у нас родственников в этой стране? — спросил он.
— Были, — ответила я, — между прочим, г-н де Люсене, бывший капитаном от ворот в Понтардье при старом режиме.
— Да, но в 93 году родных не было, — сказал брат, — были одни руки. Я работал. В окрестностях Понтардье, куда вы отправляетесь, мсье Вальжан, у них есть одно патриархальное производство, совершенно прелестное, сестра моя. Это их сыроварни, называемые «плодниками».
Тогда брат мой, продолжая угощать этого человека, объяснил ему подробно, что такое плодники Понтардье; их два сорта: большие хлева, принадлежащие богатым и вмещающие от сорока до пятидесяти коров, где производство сыров достигает от восьми до десяти тысяч штук в лето, и плодники общественные, принадлежащие бедным; горные крестьяне содержат коров своих сообща и делят выручку между собой. Они нанимают сыровара, называемого «сыроделом». Этот сыровар принимает три раза в день молоко от членов ассоциации и отмечает количество взятого на бирке. В конце апреля начинается сыроварение — в середине июня хозяева выгоняют коров на пастбище в горы.
Наш гость оживал по мере насыщения. Брат поил его мовским вином, которого сам не пьет, находя его дорогим. Брат сообщал ему все эти подробности с той добродушной непринужденностью, какая ему свойственна, перемешивая свой разговор разными любезностями ко мне. Он несколько раз возвращался к восхвалению ремесла сыровара, как бы желая дать понять этому человеку, не советуя этого прямо и грубо, что это будет хорошим занятием для него. Оно поразило меня. Я уже говорила вам, кто был этот человек. И что же, мой брат ни за ужином, ни в течение всего вечера, за исключением нескольких слов о Христе, когда тот вошел, ни разу не напомнил этому человеку, кто он такой, и не дал понять ему, кто он сам. По-видимому, это был удобный случай для проповеди, и можно было воспользоваться влиянием епископа на каторжника, чтобы запечатлеть эту встречу. Всякому другому показалось бы кстати, имея этого несчастного под рукой, предложить и пищу для души одновременно с пищей телесной, прочесть нравоучение и дать совет или выказать ему сожаление с назиданием вести себя честно впредь. Мой же брат не спросил у него даже ни откуда он родом, ни историю его. Потому что в его историю входит и его вина, а брат, очевидно, избегал всего, что могло ему напомнить последнюю. Он до того остерегался этого, что когда случайно, разговаривая о горцах Понтардье, у него сорвалось с языка, что те мирно трудятся в соседстве неба и счастливы, потому что ведут честную жизнь, он вдруг осекся, испугавшись, не сказал ли он чего-нибудь обидного для того человека. Я столько об этом размышляла, что, кажется, поняла, что происходило в душе брата. Он думал, что этот человек, которого зовут Жан Вальжан, без того помнит о своем позоре и что лучше всего развлечь его и хотя бы на минуту заставить его верить, что он такой же человек, как и все прочие. Не есть ли действительно в таком отношении настоящее милосердие? Нет ли в этом деликатном воздержании от проповеди и поучения, в этом избежании намеков и поучений чего-то евангельского и не состоит ли настоящее великодушие в том, чтобы не затрагивать больного места человека? Мне казалось, что это и была тайная мысль брата. Во всяком случае, могу сказать, что какие бы мысли у него ни были на этот счет, он их не высказывал даже мне. Он вел себя с начала до конца совершенно так же, как всегда, и ужинал с Жаном Вальжаном точно с таким же видом, как стал бы ужинать с господином Гедеоном{41}, старшиной или приходским кюре.