— Милостыньку подаешь?
Позвав ребят, отступила к порогу.
— Что заработано — отдай… А милостыню я сроду не брала. Минька, положи пряник!
Савелий схватил себя за голову, хлопнул ладонями по белобрысой макушке, бросился к Анне Михайловне.
— Голубушка… богородица ты моя… обидел? Ну, прости дурака… Да от чистого сердца я… Ах ты, господи!
Торопливо поднял связку кренделей, подул на них, обтер фартуком и снова принялся совать вместе с чаем, усердно кланяясь.
— Не даром… Уж, пожалуйста, возьми, отработаешь… Ну, хорошо, хорошо, не бери, извиняюсь…
Загородив дверь, Савелий жалобно спросил:
— И за что ты меня не любишь, Анна? Всем добра хочу, ей-богу. Время-то свободное, только бы жить да жить… в мире, в согласье… Вот и Коля Семенов на меня завсегда косится… За что, спрашиваю? Чем я не угодил? Хоть бы ты, Анна Михайловна, за меня словцо перед ним замолвила. Ведь знаешь ты меня. Вот я, весь тут!
Савелий ударил себя в грудь и широко растопырил руки, точно прося пощады. Голова его смиренно склонилась, глаза перестали косить. Он улыбался печально, облизывая серые, потрескавшиеся губы.
«Шатун его поймет, что за человек, — думала Анна Михайловна. — Может, и вправду добра желает». И она поблагодарила Гущина, унося муку.
Охотно шла к нему Анна Михайловна на «помочи», иногда даже принимала его подарки. Николай Семенов замечал это, хмурился и как-то при ней сказал Гущину:
— Я тебя, жулика, насквозь вижу.
— Ну-у? — заулыбался Савелий, весело скосив глаза. — Из стекла, что ли я?
— Стеклянный, как пивная бутылка.
Савелий визгливо захохотал. Потом, оборвав смех, схватил Николаев рукав и погладил его. Николай отодвинулся, но Гущин, словно не замечая этого, цеплялся за рукав.
— Полно, Николай Иванович. Ну, зачем понапрасну маленького человека обижать? — дружелюбно сказал он. — Разве я супротив власти? Али налоги не плачу, смутьян какой?.. Вот выборы скоро. За тебя, черта неласкового, голос в Совет подам… И в газетке ты прописал зря. Какой я непман? У меня работника нет.
— Зато работниц хоть отбавляй, — сказал Семенов, взглянув на Анну Михайловну.
— Катюшка? Племянница она мне. Сирота. Вот те Христос! — Савелий торопливо перекрестился. — Спроси ее, коли мне не веришь… Да что я изверг? Тоже родственные чувства имею… Как у родного отца живет.
— Оно и видно: не жнет, а белый хлеб жует…
— Так ведь я и сам тружусь, ни днем ни ночью покоя не знаю. Как партия ваша говорит: который работает, тот и ест. А что касается торговлишки — каюсь, бес попутал. Между прочим, рассуждаю: кому-нибудь надо мужика чаишком, сахаришком снабжать.
— Кооперацию откроем — выкурим тебя, — сказал Семенов, уходя.
Савелий так и подпрыгнул, хлопнул себя по ляжкам:
— Ай, хорошо! Жду не дождусь, честное слово. Я бы в продавцы напросился, в услужение Советской власти.
Он догнал Николая и, утираясь фартуком, вздыхая, пошел с ним рядом. Анна Михайловна слышала, как он визгливо бубнил:
— Брат-то мой Кузьма, царство ему небесное, выродок был. Супротив народа полез… Ну, бог и покарал его прежде время кончиной. Я, Коля, с народом неотступно. Сам видишь — куда мужики, туда и я… Что тебе надо — заходи, с полным удовольствием… завсегда.
«Обхаживает. Жулик и есть», — решила Анна Михайловна.
И все-таки доброта Савелия Гущина, его веселый нрав, трудолюбие и, главное, простое обращение нравились Анне Михайловне. Иным был ямщик Исаев, открыто ненавидевший бедноту, кичившийся своим богатством и недовольный новыми порядками.
Когда выбирали сельсовет, Исаева и Гущина лишили права голоса. Савелий только летал да посмеивался. Исаев же орал:
— Зимогорья слобода… Анка Стукова, нищенка, в министры ворье выбирает, а работящему человеку рот зажат… Вали… ваше время… Да надолго ли?
В престольный праздник казанской божьей матери пьяный Исаев заложил тройку и катал по селу своих гостей точно на свадьбе. Заливались бубенцы, саврасый коренник, разметав лохматую, в лентах, гриву, высоко нес расписную дугу. Пристяжные, вытянув оскаленные морды, стлались по земле, и пыль кипела под их копытами.
Исаев, в вышитой белой рубахе и бархатном жилете, мотался на передке тарантаса. Картуз торчал на его голове лаковым козырьком назад.
— Врете, дьяволы, что голоса не имею. Голос у меня ого-го-о! На всю округу слышно… — ревел он, нахлестывая кнутом взмыленных коней. — Э-эх, милые… потешьте… Смотри, шантрапа, как настоящий хозяин гуляет!
Так шла жизнь, в чем-то новая, в чем-то старая — не разберешь. Иногда Анне Михайловне казалось — только могила посреди села наперекор всему незабываемо утверждает перемену.
Солнце жгло траву, дождь и ветер разрушали палисад, вьюги заносили могилу снегом, мороз заковывал ее льдом, но из сугроба упрямо поднимался крест с мохнатой, заиндевевшей звездой, и летом на могиле бессмертно цвели васильки.
Анна Михайловна любила, забрав сыновей, отдыхать летними вечерами в палисаде.
Солнце засыпало где-то далеко за лесом. Гасла заря, и на дубовом, потемневшем и мшалом от времени кресте звезда становилась черной. Угомонившись, село затихало в сумерках. Кое-где на завалинках тлели цигарки мужиков, вышедших перед сном на улицу. Тонко звенели комары. Вот жук прогудел над головой, наткнулся на крест и упал в траву. Ребята сползли с лавочки и побежали искать жука. Анна Михайловна смотрела, как они карабкаются на могилу, и думала о счастье, за которое погиб Леша. Где же это счастье?..
Через дорогу Анне Михайловне было видно открытое окно просторной исаевской избы. На столе светло горела лампа, двоясь в никелированном самоваре. Разноцветной горкой лежал ландрин в сахарнице. Дымило паром варево, должно быть, мясное, в широком небьющемся блюде… Исаиха стояла у стола и, прижав к заплывшей груди каравай, резала хлеб. Косматая тень самого хозяина падала на занавеску соседнего окна.
Уронив на колени руки, Анна Михайловна глядела на освещенные окна исаевской избы. Глухая ненависть поднималась у нее в груди.
— Выкарабкались… сволочи, — бормотала она. — Подпалить бы с четырех сторон… чтобы духу вашего не было!
Иногда в палисад заглядывал Николай Семенов. Он неслышно опускался на лавочку и подолгу сидел молча, крутя «собачью ножку». Как-то раз спросил:
— Тоскуешь?
— Нет, радуюсь, — с сердцем сказала Анна Михайловна. — Живут люди…
— Ну?
— Вот тебе и гну. Мужей наших поубивали богатеи и жиреют… Так бы, кажется…
Она подняла кулаки, вздохнула и уронила их на колени.
— А ты ненависть побереги. Пригодится, — сказал Семенов, чиркая спичкой.
Огонь озарил его худое темное лицо в рыжих колючках. Семенову тоже жилось несладко. Семья все прибавлялась. Как с лютым врагом, бился он с нуждой и не мог одолеть ее.
Помолчав, он сказал:
— Дай срок, и мы заживем.
— На том свете… — усмехнулась Анна Михайловна. — Спасибочко!
Нахмурившись, Семенов зажег цигарку и бросил спичку. Огненным мотыльком порхнула она в темноте и погасла.
— Зачем? Не об этом речь на сегодняшний день. Власть-то в наших руках. Ленин знает, что делает… Чуешь?.. Силу копим. Придет время — раздавим кулачье, как букашек.
Он курил, покашливая.
— Ты вот что… в исполком сходи. Наказывали… Там тебе пособие выхлопотали.
Медленно и неловко повязывала Анна Михайловна сбившийся платок. С реки тянуло сыростью. Где-то во ржи неуверенно закричал дергач и смолк. В палисаде, на могиле, щебетали ребята.
Анна Михайловна тронула Семенова за локоть:
— Не сердись, Коля… Баба я, вот и болею сердцем… Да не за себя, пойми, ребятишек жалко!
Точно подслушав разговор, сыновья бросили игру и, подбежав, теребили мать за юбку.
— Домой, ма-ам… По-и-ись…
— A-а! — воскликнул Семенов, хватая ближнего за штанишки. — Поесть? Это хорошо. Растешь, значит?
Он подбрасывал парнишку, и тот летал на его руках, как на качелях, визжа от удовольствия.
— И меня… дядя Коля, и меня! — тянулся второй, став на цыпочки.