Удивительно, как сразу начинает смиряться человек, поступая в Скит — здесь какая-то особая, благоприятная для смиренной жизни атмосфера. Молю Господа, да смирит меня, окаянного: я всегда был и сейчас есмь гордец. Гордыня с самых малых лет моих была неотлучным спутником моей жизни и даже доныне. Мои мечты в младенчестве, детском возрасте и юности пропитаны были гордостью. Я питал в себе гордыню. Теперь я стараюсь не мечтать, отгонять мечты, но когда приходят ко мне мечты, они по-прежнему пропитаны гордыней. Да оно и понятно: от болезни не сразу исцеляются, а, придя в баню, я должен сначала тщательно омывать все свое тело, чтобы смыть грязь и стать чистым.
Сегодня Батюшка сказал мне: «Блаженни чистии сердцем, да они Бога узрят» (ср. Мф. 5, 8). Батюшка часто напоминает нам о смирении, которого я не имею, и, к сожалению, даже не хочу переносить болезнь сердца, которая последует, и сопровождает, и предшествует всему, что смиряет естество, пропитанное гордостью.
Как-то на днях о. Никон спросил меня, как явилось у меня желание идти в монастырь, что побудило, какая была сему причина? Я ни на один из этих вопросов не мог и не могу ответить. Господь привел меня сюда. Не знаю, следует ли вспоминать то, что связано с миром. Помню, что я часто, даже в играх, которые любил, чувствовал неудовлетворенность, пустоту. Я не знал, куда мне поступить из гимназии, что выбрать, какую отрасль науки, какой сообразно с этим путь жизни. Ничто мне не нравилось так, чтобы я мог отдаться тому, что выбрал.
Был у меня переворот в жизни, когда все вокруг было заражено социальными идеями, в том числе и в нашем юношеском кругу. Мне эта маска, которой прикрыто дело диавола, ведущее в пагубу, сначала как бы понравилась. Хотя я и не мог совместить ее с верой в Бога. Впрочем, о вере я никогда и не размышлял и не давал себе в ней отчета, имея о связанных с ней вещах, например монашестве, самое превратное понятие. Сначала я совсем не давал себе отчета в том, что такое монашество, потом осуждал всех монахов вообще, и даже за несколько месяцев до первого приезда в Оптину я еще сомневаться в монашестве: богоугодно ли оно? И сомневался до последнего времени, до самого поступления в Скит, и, вероятно, даже по поступлении были сомнения. Теперь, слава Богу, все затихло и истина доказывается моим собственным опытом, чтением книг и тем, что вижу и слышу. Как благодарить мне Господа? Какого блага сподобил меня Господь? Чем я мог заслужить это? Да, здесь исключительно милость Божия, презревшая всю мою мерзость. Действительно, как я сам мог прийти в Скит, не веря в идеал монашества, не имея положительно никакого о нем понятия, осуждая монахов, живя самою самоугодливою жизнью, не желая подчинять свою волю никому из смертных, не молясь ни утром, ни вечером (хотя, правда, довольно часто бывая в церкви), читая только светские книги (исключая книгу еп. Феофана, которую прочитал пред самым отъездом в Оптину), думая даже о браке. Один ответ: Господь привел. Прав и прав был Батюшка, когда говорил мне об этом. Тогда это не так на меня подействовало, я только запомнил это, и более ничего. А теперь начинаю понимать батюшкины слова.
Возвращусь немного назад. Итак, переворот моей жизни начался, как мне кажется, с социальных идей. Кроме того, тогда же в мечтах (именно в мечтах, ибо я даже не был знаком с тем, чем несколько увлекался) я идеализировал человека. Это была жажда впечатлений, про которую, описывая одного юношу, говорит в «Пути ко спасению» еп. Феофан. Этот юноша был страстно увлечен одной особой и, находясь в таком ненормальном состоянии, был на всех и на вся озлоблен. Я в то время тоже удалялся от всех и от всего. Перестал ходить в свою приходскую церковь. Замечу еще раз, что, может быть, именно церковь (этому я придаю огромное значение) была одной из самых главных причин, приведших меня в обитель и к Богу, если так можно выразиться, если я имею право так сказать. С лет двенадцати-тринадцати я ее не покидал, несмотря ни на что. Я стоял в церкви во время службы, упиваясь мечтами. Я жил мечтой, не имея нигде удовлетворения (эти мысли меня мало тревожили). Я думаю, однако: не эта ли обособленность привлекала меня к беседе с Батюшкой, к молитве, к теперешней моей жизни в Скиту? Другого ничего, кажется, особенного не было. Моя жизнь вышла из колеи безразличного отношения ко всему именно в то самое время, именно тогда произошел переворот, который надо считать в своем начале вполне отрицательным. О, коль благ Господь, пресекающий зло или же обращающий его к добрым следствиям Своим человеколюбным Промыслом! Кончаю, довольно. Может быть, это все пустословие, может быть, мне не следовало бы писать этого? Но помолюсь, да простит мне Господь вольная моя согрешения и не вольная. Быть может, все это не так, как написал. Но что уже написано, то написано.
Вчера каялся я Батюшке, что не исполнил правила вследствие усталости.
— Бог простит, но все-таки нужно укорить себя. Так учили наши великие старцы. При самоукорении это даже приносит пользу. Авва Дорофей, Иоанн Лествичник говорят, что самоукорение есть невидимое восхождение. Подобно тому, как человек не замечает, как он растет, как из маленького мальчика становится взрослым, так и духовный рост человека идет совершенно незаметно для него. Этот невидимый духовный рост человека и есть самоукорение.
— Когда я творю Иисусову молитву или справляю пятисотницу, я бываю очень рассеян, мысль так и перескакивает от одного к другому, она везде побывает, только не в словах молитвы.
— А все-таки уста освящаются именем Господа Иисуса Христа, — сказал Батюшка.
Недели две назад о. Иоанн (Иван Васильевич Полевой) благословился у Батюшки пройтись немного по лесу и взять с собой меня. Я пошел. Я заметил, что о. Иоанн, глядя на сосны, на небо, вообще на всю природу, вспоминал про Бога, смерть, бессмертие, жизнь вечную и так далее. Ему вся природа вещает о Боге и дивных делах Его. А я, грешный, глядя на все существующее, совсем не переношусь от временного видимого к бесконечному невидимому. Поговорили немного о смерти и памятовании о ней. И я вспомнил про далекое прошлое, бывшее в моем детстве, лет тринадцать назад. Помню глубокую полночь, по крайней мере все братья, жившие со мной в одной комнате, спят. Мне лет шесть-семь. Мне не спится, думаю о Боге, смерти и бесконечной вечности — или благой, или полной ужасных мук. Я мыслил, конечно, совершенно по-детски. Но что же, мне представлялось, что по смерти наследую блаженство? Нет, мои мысли от представления о смерти моментально перелетали к вечным мукам, которые постигнут грешников и которым не будет конца. Ужас охватывал все мое существо, я весь содрогался, в трепете утыкался лицом в подушку и горько плакал. Особенно меня поражало то, что будущая жизнь не будет иметь конца. По-видимому, я тогда верил во все это. Даже более: я живо представлял себе то, о чем думал (хотя и по-детски), иначе эти мысли не могли бы так действовать на меня. Кажется, я даже утешал себя, стараясь отогнать страх. Помню, даже приходили хульные мысли, например, если будут такие муки, так лучше бы было, если бы Бога не было. Ибо, если Бога нет, то нет и греха, следовательно, и мук… Но нет, если даже и будут муки, то все-таки лучше, если есть Бог. Ибо, если Бога не было бы, то люди заживо погрызли бы и друг друга, и себя… Так мыслил я. Почему так? Не знаю. Помню, я этим успокаивался, то есть последнею мыслью. Более не помню, какие мысли приходили мне в голову, на чем я останавливался и как заснул в эту ночь. Не помню, были ли еще подобные ночи, дни и часы…
Помню еще, что мысли о Боге, смерти и нравственном долге, молитве и тому подобном приходили ко мне в возрасте тринадцати-семнадцати лет. Но я быстро прогонял их. Как тяжелые, неприятные для меня, я топил их в веселых, льстящих мне безумных мыслях — это бывало также по ночам. Но отгонял я их не на веки: я их отгонял с мыслью (о, безумие!), что им придет своя пора — именно в зрелом возрасте, или под старость, когда мысли о другом перестанут волновать воображение. И продолжал коснеть в равнодушии. Теперь и желал бы иметь подобные мысли, да их нет.