— Лошадь? Разве вы не видите, что это самая настоящая корова?!
Джельсомино почесал в затылке.
— Может быть, это и корова, но для меня она остается самой настоящей лошадью. Точнее говоря, это была бы лошадь, будь у нее четыре ноги, а не тринадцать. Этих тринадцати ног хватило бы для трех лошадей и еще осталось бы для четвертой.
— Но у любой коровы как раз тринадцать ног! — возразил Бананито. — Это знает каждый мальчишка!
Джельсомино и Цоппино переглянулись, вздохнули и прочли в глазах друг у друга одну и ту же мысль: «Будь перед нами лживый кот, мы быстро научили бы его мяукать. Но чему мы можем научить этого беднягу?»
— По-моему, — сказал Джельсомино, — картина станет гораздо лучше, если убрать с нее лишние ноги.
— Вот еще! И все поднимут меня на смех! А критики посоветуют упрятать в сумасшедший дом… Теперь я вспомнил, зачем взял нож! Я хотел изрезать на куски все мои картины. Этим я сейчас и займусь!
Бананито снова схватил нож и с грозным видом подскочил к тому холсту, где в неописуемом беспорядке были нагромождены лошадиные ноги, которые он называл коровьими. Художник уже занес было руку, чтобы нанести первый удар, но вдруг передумал.
— Ведь это труд многих месяцев! — вздохнул он. — Жаль уничтожать его собственными руками.
— Золотые слова! — подхватил Цоппино. — Когда у меня появится записная книжка, я непременно запишу их, чтобы не забыть. Но почему бы вам, прежде чем кромсать картины, не испробовать совет Джельсомино?
— Это верно! — воскликнул Бананито. — Ведь я ничего не теряю. Уничтожить картины я всегда успею.
И он ловко соскоблил с полотна пять ног из тринадцати.
— По-моему, уже гораздо лучше! — подбодрил его Джельсомино.
— Тринадцать минус пять — восемь, — сказал Цоппино. — Если бы лошадей было две, все обстояло бы как нельзя лучше. Простите, я хотел сказать — коров.
— Ну что ж, стереть еще несколько ног? — спросил Бананито.
И, не ожидая ответа, он соскоблил с картины еще две ноги.
— Прекрасно! — воскликнул Цоппино. — Лошадь уже почти как живая!
— Значит, помогает?
— Оставьте только четыре, и посмотрим, что будет.
Когда ног осталось четыре, с холста вдруг раздалось радостное ржание, и в тот же миг лошадь спрыгнула с картины на пол и легкой рысцой прошлась по комнате.
— И-и-го-го! Наконец-то я на свободе! До чего же тесно было в этой раме!
Пробегая мимо зеркала, висевшего на стене, лошадь придирчиво оглядела себя с ног до головы, потом в восторге заржала:
— Какая красивая лошадь! Я действительно красива! Синьоры, я бесконечно благодарна всем вам! Окажетесь в моих краях — заходите в гости. Я с удовольствием вас покатаю!
— В каких краях? Эй, подожди! — закричал ей вдогонку Бананито.
Но лошадь уже была за дверью, на лестнице. Послышался цокот ее копыт по ступенькам, и минуту спустя наши друзья увидели из окна, как гордое животное пересекло переулок и направилось в открытое поле.
От волнения Бананито даже вспотел.
— Честное слово! — воскликнул он. — Это и в самом деле была лошадь! Уж если она сама об этом заявила, волей-неволей приходится верить. И подумать только, что в школьной азбуке лошадь нарисована рядом с буквой «К» — КОРОВА!
— Скорее, скорее! — в восторге замяукал Цоппино. — Беритесь за другие картины!
Бананито подошел к верблюду, у которого было так много горбов, что его портрет напоминал пустыню с уходящими вдаль песчаными холмами. Художник стал соскабливать с холста все горбы, пока не осталось только два.
— Он становится гораздо красивее, — бормотал Бананито, лихорадочно работая ножом. — Нет, этот портрет положительно становится лучше. Как вы думаете, он тоже оживет?
— Когда верблюд будет совсем похож на настоящего, то непременно оживет, — заверил его Джельсомино.
Но пока верблюд не желал сходить с холста, и вид у него был равнодушный и невозмутимый, словно разговор шел вовсе не о нем.
— Хвосты! — вдруг закричал Цоппино. — У него же три хвоста! Этого хватит на целое верблюжье семейство!
Когда были убраны лишние хвосты, верблюд величаво сошел с холста, облегченно вздохнул и бросил благодарный взгляд в сторону Цоппино.
— Хорошо, что ты обратил внимание на хвосты, — сказал он, — чего доброго, я мог навеки остаться в этой каморке. Не знаете случайно, нет ли поблизости каких-нибудь пустынь?
— Есть одна в центре города, — сказал Бананито. — Это самая большая из наших городских пустынь, но сейчас она, кажется, уже закрыта.
— Он хочет сказать «сад», — объяснил Цоппино верблюду. — А до настоящих пустынь отсюда не меньше двух-трех тысяч километров. Смотри только не попадайся на глаза полицейским, не то угодишь в зоопарк. Прежде чем уйти, верблюд тоже погляделся в зеркало и остался очень доволен. Через минуту он уже рысцой бежал по переулку. Ночной стражник, увидевший его, не поверил своим глазам и начал изо всех сил щипать себя, чтобы проснуться.
— Видно, я старею, — решил он, когда верблюд исчез за углом, — мало того, что засыпаю во время дежурства, мне еще снится, будто я попал в Африку. Нужно взять себя в руки, не то меня уволят!
Теперь Бананито не остановила бы даже угроза смертной казни. Работая своим ножом, он кидался от картины к картине и радостно восклицал:
— Вот это хирургия! За десять минут я сделал больше операций, чем все профессора в больнице за десять дней.
А картины, когда с них соскабливали ложь, хорошели одна за другой. Они становились красивыми, правдивыми и… оживали! Собаки, овцы, козы выпрыгивали из рам и разбегались кто куда.
И только одну единственную картину художник разрезал на мелкие кусочки. Это был портрет того придворного, который требовал, чтобы его непременно нарисовали с тремя носами. Уж очень Бананито боялся, что, став одноносым, придворный выскочит из рамы и задаст художнику головомойку за то, что он посмел ослушаться его.
Джельсомино помогал Бананито кромсать злополучную картину, и вдвоем они так расправились с нею, что она превратилась в сплошные лохмотья.
А Цоппино тем временем принялся шнырять по комнате, явно выискивая что-то. По его разочарованной мордочке было видно, однако, что он никак не может найти то, что хочет.
— И лошади, и верблюды, и придворные… — ворчал он. — Нет чтобы нарисовать где-нибудь хоть кусочек сыра! Мыши и те удрали с этого чердака. Оно и понятно — запах нищеты еще никому не приходился по вкусу. Голод — это штука почище крысиной отравы.
Роясь в каком-то темном уголке, Цоппино нашел маленькую, покрытую толстым слоем пыли картину. На обратной стороне ее пристроилась сороконожка. Когда ее побеспокоили, она, быстро перебирая всеми своими сорока лапками, побежала прочь. Ножек у нее было действительно сорок, так что Бананито трудно было бы погрешить против истины, вздумай он нарисовать ее.
На картине была изображена тарелка, а на ней какое-то диковинное животное, что-то вроде другой сороконожки. Но будь у этого животного только две ноги, все сразу бы узнали в нем жареную курицу.
«Славная картина! — подумал Цоппино. — Пожалуй, я не возражал бы, если б она ожила именно в таком виде, без всяких изменений. От курицы с двумя дюжинами ножек не отказалась бы ни одна кухарка, ни один хозяин харчевни, не говоря уже о проголодавшемся котенке. Отрежь от такой курицы десяток ножек — и тем, что останется, вполне можно накормить еще троих».
Цоппино приволок картину к Бананито, чтобы он и над ней поработал своим ножом.
— Но курица жареная! — запротестовал художник. — Она не оживет!
— Вот-вот! Нам и нужна жареная! — ответил Цоппино.
Тут Бананито не мог возразить. К тому же он вспомнил, что и сам уже сутки ничего не ел, занявшись своими картинами. Курица, правда, не закудахтала, но зато выплыла из рамы такой ароматной и аппетитной, будто ее только что вынули из духовки.
— Твоя слава художника еще вся впереди, — сказал Цоппино, надкусывая крылышко (ножки он оставил Джельсомино и Бананито), — а как повар ты уже великолепен!