— Соня, будь добра, изволь поднять руку, когда хочешь что-то добавить, и подожди, пока тебя вызовут!
— Но ведь вы всё говорите и говорите и громоздите одно на другое, а я с самого начала не верю ни одному вашему слову. Я хочу сказать, что Германия большая страна и у нее есть своя история. И если уж мне выпало здесь родиться, то я должна с этим считаться. Поэтому я должна обо всем помнить. Ведь я не выбирала место своего рождения.
— Видишь ли… — Линде торжествующе улыбнулся. Он легко мог опровергнуть Сонины слова. Что случалось далеко не всегда. — И все же на тебя тоже возлагают эту ответственность…
— Вовсе нет! Да и что это такое — ответственность! Не знаю, что вы имеете в виду. А стоит мне подумать о родителях Оливера, то я сразу вспоминаю сосиски и «хайль Гитлер».
— Заткнись, дура, хиппи придурочная!
— Олли!
— А чего, она первая начала!
— Успокойтесь. Итак, Соня, объясни мне, пожалуйста, противоречие, только что прозвучавшее в твоих словах: с одной стороны, ты вроде бы дорожишь своей связью с этой страной, а с другой — утверждаешь, будто не понимаешь, что именно я имею в виду, говоря о коллективной ответственности.
Ну и что теперь пришло ей в голову, почему она поглядела на него так, будто у него шариков не хватает?
— Когда вы говорите о противоречии, то имеете в виду противоречие в общепринятом смысле, то есть то, что содержит противоречие в самом себе, или же это ваша обычная игра слов?
Линде заглянул в ее глаза, смотревшие на него абсолютно бесстрастно. Подчеркнуто спокойно он ответил:
— Я имею в виду под противоречием то, как оно трактуется в словаре Дудена.
— В общем, так… Со страной, в которой человек родился, он всегда ощущает свою связь, а у Германии слишком уж дерьмовая история, и от этого нельзя просто так отмахнуться и забыть, люди все еще говорят об этом, и я считаю, что шестьдесят лет — это не срок, за который можно преодолеть в душе то, что было сплошным ужасом и так много разрушило. К примеру, в Америке люди тоже помнят не только о Мадонне и своих безграничных возможностях, но также и об индейцах, и о чернокожих рабах — и правильно делают, потому что последствия всего этого ощущаются до сих пор.
Соня сделала паузу, во время которой Оливер пробормотал себе под нос, но так, чтобы все услышали:
— Соня Кауфман — негритоска ты наша.
Линде промолчал.
А Соня невозмутимо продолжала:
— И все же, знакомясь с белым американцем, я не вижу в нем рабовладельца — если только он не ведет себя так, что я невольно думаю: пожалуй, те были точно такими. И чем меньше он об этом знает, тем лучше играет эту роль. Потому что если человек уверен, что не совершит безобразных поступков, то с чего ему не хотеть говорить о них…
Линде перебил ее:
— Прошу тебя, Соня, Америка и все эти теории весьма интересны, но, пожалуйста, вернись к моему вопросу.
Линде понятия не имел, о чем, в сущности, говорила Соня. Через десять минут должен был начаться длинный выходной, и Линде хотелось подвести итог урока и дать домашнее задание.
Соня нервно скривила губы и замолчала. Линде наклонил голову и вновь комически наморщил лоб. Он часто пользовался этим приемом.
— Ну так что, Соня?
— Ладно, — ответила она, не поднимая глаз, — тогда скажу совсем просто. Если такие люди, как Оливер и его родители, прицепляют к своей машине германский флаг и на каждого, кто им не нравится, смотрят так, словно больше всего на свете хотели бы его расстрелять, а о своей стране, которую они якобы сильно любят, могут сказать лишь, что она красива и опрятна, что она хорошо трудится, и на всякий случай упомянут Гете и Шиллера — если такие люди ведут себя во Франции или еще где-нибудь так, словно никакого Освенцима никогда и не было, а там есть хотя бы один человек, который в глаза не видел своих дедушку и бабушку из-за того, что их, возможно, убили дедушка и бабушка Оливера, то такие люди, как Оливер и его родители, по своей воле выбрали себе родню, которая, к большому счастью, сейчас несет ответственность, хотя это смешно звучит, ведь они живут в одной из самых богатых стран мира, где люди раз в два-три года покупают новую машину и остаются такими же глупыми и жестокими, как им хочется, а вовсе не сидят за решеткой.
— Знаешь, кто ты такая? — Оливер перегнулся над столом в сторону Сони, и лицо у него налилось кровью. — Ты отвратительная левая шавка, а я никакой не нацист, но, по мне, пусть бы они уничтожили твоих предков в газовых печах, тогда нам сегодня не пришлось бы выслушивать это дерьмо собачье!
— Ну что ты, Олли!.. — Линде явно растерялся.
— Она хочет упрятать меня в тюрьму!
Линде переводил взгляд с одного на другого, не зная, что ему делать, пока у него не вырвалось:
— Что за бред? В моем классе никто никому не смеет желать погибнуть в душегубке! Это возмутительно! В жизни еще такого не слышал! — Для вящей убедительности подняв обе руки вверх, он повторил: — Это просто возмутительно! И поэтому ты немедленно выйдешь из класса! Мы с тобой позже поговорим! В любом случае это не останется для тебя без последствий!
На несколько секунд в классе воцарилась тишина. Гневный взгляд Линде не отрывался от Оливера, Оливер уставился в пол, а ученики сидели с растерянным видом. Потом Оливер поднялся, и весь класс следил, как он с каменным лицом засовывал тетради и книги в сумку, застегнул «молнию» на спортивной куртке и твердым шагом проследовал к двери. Уже взявшись за ручку, он обернулся к классу:
— Я считаю это несправедливым, господин Линде. Ведь я сказал так только потому, что она утверждала, будто мои дедушка и бабушка — убийцы. Она первая заговорила в таком тоне. Вот я и ответил ей соответственно. Но всерьез я так не думаю.
— Я очень на это надеюсь, Олли. И тем не менее нам с тобой придется очень серьезно об этом побеседовать.
— Ясно.
— Оливер!
Линде резко обернулся. Соня! Только бы опять не началась ссора. Но прежде, чем он успел открыть рот, она спросила:
— Кто были твои дедушка с бабушкой?
Оливер несколько секунд молча смотрел на Соню. Потом сказал:
— Мой дед был рядовым солдатом и погиб в России, а бабушке пришлось одной поднимать четверых детей. — Помолчав, он добавил с горечью: — Причем младший брат моего отца умер от голода. — И, не дожидаясь ответа, толкнул дверь и вышел в коридор.
Дверь захлопнулась, и ученики, за исключением Сони, которая сидела неподвижно, уставившись в одну точку, поглядели на Линде. Он поджал губы, почесал подбородок, опустил глаза в пол, прошелся туда-сюда, поднял глаза, молча покачал головой, скрестил руки на груди и, наконец, обратился к классу:
— Запомните все: слова, которые сказал Олли, — самое гадкое, что мне когда-либо приходилось слышать в классе, им нет оправдания. И мне бы очень хотелось, чтобы каждый из вас, общаясь с Олли, объяснил ему, что такое поведение недопустимо ни при каких обстоятельствах. — Линде глубоко вздохнул и покачал головой. — Я действительно потрясен.
Ученики согласно кивнули в ответ. Лукас, очень способный музыкант, отстававший по всем предметам и весьма опасавшийся за свой аттестат зрелости, сказал вслух, но так тихо, словно говорил сам с собой:
— А ведь казалось, что проблемы прошлого уже позади.
Линде не обратил на него внимания. Он еще немного постоял, потом подошел к своему столу, тяжело опустился на стул, сложил руки на столешнице и слегка наклонился вперед. Его взгляд упал на Соню. Помедлив, он сказал:
— Тем не менее нам придется признать, что рассказ Олли о его дедушке с бабушкой показывает, как сложна эта тема.
— Что в ней сложного? — резко спросила Соня. — Во время войны солдаты погибают и все люди страдают от голода. Наверное, главное в том, почему вообще начинаются войны.
Линде облизнул высохшие губы.
— Но вряд ли ты можешь отказать людям в праве на личные страдания?
— Отказать не могу. — Соня поковыряла в ухе шариковой ручкой. — Но я рада, что нацистам пришлось туго.