Прежде чем осаждающие взяли мятежников, Леба успел пустить себе пулю в сердце. Он скатился на пол и застыл бездыханный; в гостиных и коридорах началась свалка, дерущиеся натыкались на опрокинутые стулья, топтались по осколкам разбитых ламп, наудачу раздавали удары прикладами и штыками. Кутон нырнул под стол, пополз, но один из секционеров заметил его, вытащил за изувеченные ноги и поволок из комнаты по лестнице, будто куль, так что его голова колотилась о ступени, не пропустив ни одной. Робеспьер выхватил из кармана заряженный пистолет, собравшись последовать примеру своего друга Леба, но Делормель схватил его за рукав, дернул, и пуля, отклонясь от цели, раздробила Робеспьеру челюсть. Буржуа с кокардами обступили его, помешав рухнуть на ковер. Огюстен воспользовался этой суетой, чтобы выпрыгнуть через окно на карниз, держа свои башмаки в руке, но снизу ему стали кричать, чтобы сдавался, у него закружилась голова, он зашатался и упал со второго этажа на парадное крыльцо, сбил с ног двоих, и расшиб себе бедро. Анрио пустился было наутек, но вице-президент революционного Трибунала схватил его за шиворот: «Трусливое ничтожество! Это все из-за тебя!» Они сшиблись в драке, Анрио вывалился из открытого окна и разбился насмерть, угодив прямиком в груду битых бутылок.
Когда главных обвиняемых похватали и обезоружили, возникла видимость, будто все снова утихло. Сен-Жюст и пальцем не шевельнул, без единого слова позволил себя увести. Делормель и один из его собратьев по Конвенту усадили Робеспьера на стул и, поскольку он потерял сознание, воспользовались этим стулом как носилками, чтобы снести поверженного диктатора вниз, на улицу. «Держите ему голову повыше, не то он умрет по дороге!» Его галстук был сорван, правый рукав в клочьях, лицо окровавлено; при свете факелов, чтобы все могли видеть, как он унижен, Делормель с добровольными носильщиками доставили его в Тюильри, а генерал Баррас вернулся в Ратушу верхом, со шляпой в руках, под приветственные крики: оставшись единственным военным в Комитете, он тем самым был призван возглавлять военные действия.
Обитателям всех парижских кварталов тотчас объявили о взятии Ратуши и плачевном состоянии Робеспьера. Вокруг Тюильри сбежалась несусветная толпища, она запрудила даже коридоры и залы дворца, вплоть до конторы Комитета общественного спасения, где бывший диктатор лежал на длинном столе при свете масляных ламп. Под голову ему подсунули коробку из тех, куда складывали хлеб, предназначенный для снабжения Северной армии. Он смотрел в потолок и шумно дышал. Время от времени затыкал кровоточащую рану клочком ткани, бумаги или даже белой кожаной кобурой от пистолета с изображением королевских лилий, которую ему, глумясь, сунули в руку. Иногда он обмакивал губку в чашу с уксусом, чтобы увлажнить пересыхающие губы. Недоброжелатели, забравшись с ногами на стулья, чтобы лучше видеть его, наблюдали за этой агонией и подавали реплики, призванные уязвить побольнее:
— Вашему величеству нездоровится?
— Ты что, язык проглотил?
— Ну и где же она, твоя хваленая добродетель?
— Сколько злодейств у тебя на совести?
— От тебя воняет смертью! — крикнул молодой Сент-Обен, прорываясь в первый ряд любопытных. Чтобы подобраться поближе к лежащему, он сильно толкнул Делормеля.
— Ну-ну, гражданин! — укорил его Делормель. — У тебя ни к чему нет уважения!
— Ты хочешь, чтобы я уважал этого убийцу?
— В том положении, в каком он сейчас…
— Мне тут рассказывали: в плавучей каторжной тюрьме у Рошфора обовшивевших заключенных поутру будят криком «Да здравствует Робеспьер!».
— Парень дело говорит! — рявкнул один из горлопанов. — Каждому свой черед!
— А его что, жалость берет, свинтуса этого? — подхватила какая-то мегера и смачно плюнула, метко угодив в голубой костюм свинтуса, о коем шла речь.
Делормель повнимательнее вгляделся в Сент-Обена, оценив его одичалый вид, налитые злобой глаза, саблю без ножен, болтающуюся поверх редингота на бечевке, изображающей портупею. Но тут появился хирург, призванный в приказном порядке: впереди врача, расчищая ему дорогу, шагали жандармы.
— Спасите его, доктор, — сказал Сент-Обен, — пусть он доживет до гильотины, которую так любил!
— Да-да, — буркнул врач, заставляя Робеспьера сесть. — Лучше помогите мне…
Делормель удерживал Робеспьера в сидячем положении, хирург между тем всунул ему в рот большой ключ, чтобы он оставался открытым, затем, натолкав туда корпию, щипцами извлек поломанный зуб и осколки кости и стянул бинтом раздробленную челюсть. Раненый нашел в себе силы шепнуть на ухо тому, кто позаботился о нем:
— Благодарю вас, сударь…
Тем временем на небе разгоралась заря дня, обещавшего быть жарким и солнечным. Церковные колокола перекликались, право слово, по-настоящему радостно. Робеспьер был на носилках доставлен в Консьержери, где ему предстояло краткое пребывание в камере по соседству с той, в которой еще недавно томилась королева, служившей тогда аптекой; позже Эбер и Дантон провели свою последнюю ночь именно здесь. Сент-Обен порывался вслед за мрачным кортежем, однако Делормель удержал его за руку:
— Ты не охотничий пес. Оставь его, пусть судьба сама доделает свое дело.
— Так что мне спать, что ли, идти? И вообще, кто вы такой?
— Меня зовут Делормель, депутат от Кальвадоса. Еще занимаюсь продовольственным снабжением нашей армии. А ты?
— Сент-Обен. Умудрился вот уцелеть…
В начале дня предместья еще даже не шелохнулись, но сердце Парижа возликовало. В воздухе ощущалась особая легкость, лица посветлели, речи стали вольнее, граждане обнимались и обменивались поздравлениями даже с незнакомыми, всеобщая настороженность разом исчезла, тут и там слышалось: «Ни жена, ни сын, ни сосед больше не будут принуждены на меня доносить». При правлении Робеспьера подозрительность была столь повсеместной, что теперь именно его были рады обвинить во всех кошмарных мерзостях; о нем распространяли байки, чтобы очернить его еще больше: «Он заказал проект гильотины с девятью ножами, чтобы казнить побыстрее…» В садах Тюильри танцевали женщины, кружась в хороводах, делегации ребятишек подносили Баррасу, Фрерону и Тальену огромные букеты, молодые люди, бросаясь на колени, лобызали полы их одежд. Героев дня при их выходе из Конвента встречали бурными восторгами, столь явно превосходящими их заслуги, что они и сами удивлялись, но, впрочем, охотно входили в роль спасителей республики.
Сент-Обен, побуждаемый Делормелем, вслед за ним отправился на набережную. Проходя мимо Лувра, где вдоль реки тянулась череда лавочек под открытым небом, сушились на солнце гирлянды сельдей и в кастрюлях, подвешенных над огнем меж двух камней, кипело варево, в которое важные кулинарки вперемешку бросали куски кровяной колбасы, сушеную треску и яйца, Делормель спросил:
— Есть хочешь?
— А что, я похож на голодного? — Сент-Обен самолюбиво надулся.
— Ну да, если присмотреться, заметно.
— Ладно, хочу.
— Ты говорил, что работаешь у нотариуса. Выходит, он тебе не платит?
— Платит, когда может..
— А теперь не может?
— Там, где он сейчас…
— Он арестован, верно?
— Я, когда пришел однажды утром на службу, не смог войти: дверь была опечатана. Его увели в кутузку.
Во дни Террора нотариусы в глазах Комитета имели самую что ни на есть скверную репутацию. Кто, как не они, пекся о наследовании имущества, основе основ богатства буржуазии? И разве не им толстосумы поручали хранить в надежном месте их деньги, порой целые состояния? Кто был хранителем семейных тайн, если не нотариусы? А в политике не они ли на свою беду умудрились остаться нейтральными? Таким образом, большинство парижских нотариусов пребывало за решеткой. Сент-Обен, успевший проникнуться доверием к своему спутнику, которого счел этаким пузатым добряком, признался:
— С тех пор я почти ничего не ел, так, одни очистки. И пил воду прямо из Сены, такая гадость!