Сосредоточенно раскладывая по мискам сии нечистые кушанья, Рэйчел замечает, что Дерек улизнул в гостиную. И думает: ему нестерпимо видеть, как мне все еще вольготно на этой кухне, как я автоматически протягиваю руку и беру с нужной полки нужный предмет. (Здесь до сих пор сохранились кое-какие вещи, которые она пятнадцать лет назад покупала вместе с Шоном, — большие бокалы цвета бирюзы из Рок-порта, черные тарелки из Сохо, напоминание о тех быстротечных неделях, когда они еще мнили, что смогут сделать друг друга счастливыми, наперекор очевидным доказательствам обратного, особенно же — тому факту, что оба с детских лет увязали в мрачном болоте меланхолии, имея мало шансов в одночасье обернуться бодрыми гедонистами, сколь бы ни горазд был Амур на разные ошеломляющие чудеса. «Амур», бог Любви — это синоним Господа, как говорилось в стихах Теда Хьюза, которые Шон читал ей в одну из ночей, из тех кошмарных черных ночей, когда они час за часом мешали джин с водкой и сперму со слезами, пока не начинало казаться, что вот-вот взорвутся не только мозги, но и душа и все твое существо, а Ворон, тупой ученик Господень, вместо того чтобы повторять «Любовь», только бился в конвульсиях, зевал да отрыгивал, уподобляясь таким образом Человеку. «Зевать, и рыгать, и ржать, и пинать…» Вусмерть упившись, Шон долго бубнил в ухо Рэйчел строки стихов, на все лады их шлифуя и коверкая… А мне завтра надо было встать на заре, чтобы прочесть лекцию об Аристотеле, у него никогда не возникало надобности утром рано вставать, но меня-то, если я… потом он уснул, как бревно, еще и захрапел.)
Она направилась в столовую с подносом, уставленным легкими закусками. Приостановясь перед Чарльзом и Патрицией, иронически присела в книксене и предложила им угоститься; те отведали; увидев, как они машинально слизывают соль со своих губ, она диковинным образом сама сделалась этой солью, но впечатление было столь беглым и невыразимым, что рассеялось прежде, чем Рэйчел успела его осознать.
— А вам? — Патриция обернулась к Брайану и Бет, наполнила их стаканы пуншем, двигаясь с профессиональной величавостью официантки в баре или священника в момент эвхаристии. — Где же ваши дети проводят этот вечер?
Брайан осушил свой пунш до дна, обтер усы и снова протянул ей стакан, между тем как Бет недоверчиво осведомилась:
— Там есть алкоголь?
— О, совсем чуть-чуть! — нагло соврала Патриция. И продолжила: — Так как же получилось, что вы празднуете День Благодарения без детей? Вы не в разводе, и даже с виду не похоже, что разобщены!
Что это она, пошутить хочет? — удивился Брайан. Не вижу ничего смешного. Опять опустошил стакан, вытер бороду. (Нынче вечером он решил нализаться поскорее в надежде, что хмельной шум в голове приглушит звон в правом ухе, это проклятое зудение, долгие годы донимающее его.) С одной стороны, она забывает, что я в самом деле разведен, что Чер, моей старшей дочери, уже тридцать лет от роду, она обитает в Пало-Альто и целых восемь лет не удостаивает меня ни единым словом; с другой стороны, Джордан снова в кутузке. Ладно, что ж, я могу ей это сообщить.
— Джордан опять в кутузке, — роняет он вслух.
— О! — восклицает Патриция, ее глаза мгновенно теплеют. — Мне ужасно жаль.
И в-третьих, Ванесса предпочла не сражаться в День Благодарения с материнской булимией и встретить его в Манхэттене у подруги.
— А Несса проводит уик-энд в гостях у одноклассницы, — добавляет он буднично, словно бы это самая что ни на есть обычная ситуация, как будто двести пятьдесят миллионов американцев не делают все возможное, чтобы быть в этот вечер рядом со своими родными, а не подальше от них.
Проходя по салону, Рэйчел протягивает поднос «Мудрому Старцу» Арону, расположившемуся в кресле-качалке Шона. Арон поднимает глаза, узнает ее и улыбается, отрицательно помотав головой. Рэйчел — одна из его самых постоянных клиенток. Каждое воскресенье, чуть только часы пробьют десять, она переступает порог его булочной под названием «Тински» (поскольку Арону давно надоело по буквам долдонить американцам: «Ж-а-б-о-т-и-н-с-к-и»), покупает три bagels и одну буханку ржаного и, ласково простившись, уходит. (Арон не признавался в том ни одному из обитателей этого города, равно как и этой страны и всего северного полушария, но пекарем он был не всегда, по правде сказать, он обучился своему нынешнему ремеслу не так уж давно, всего двадцать лет назад, когда, уйдя на пенсию с должности преподавателя социальной антропологии в Дурбане, в Южной Африке, он перебрался в Соединенные Штаты — сперва в Коннектикут, где жила его семья, потом сюда. «Не с теми я, кто бросил землю на растерзание врагам…» Как мучают его эти строки Анны Ахматовой, день и ночь сжигая мозг, и все же он решается оживить в памяти картины полувековой давности, еще до первой эмиграции, когда в Одессе отец учил его готовить халу из плетеного теста на Пасху, лепить пухлые колечки для пончиков, опускать их в кипящую подсоленную воду и потом запекать в духовке, посыпать зернышками кунжута, мака или мелко рубленным луком, укладывать слоями яблоки, орехи, изюм и тесто для свадебных струделей… Ах, они и сейчас у него перед глазами, большие покрасневшие руки отца, он вынимает из духовки раскаленные противни, деревянной лопаточкой сбрасывает хлебцы в большую ивовую корзину, где им предстоит дожидаться благословения раввина… В 1931 году, когда Арону было шестнадцать, семье удалось бежать с Украины, дав кое-кому на лапу и воспользовавшись близостью Черного моря. Его отец в ту пору не имел ни малейшего понятия о Южной Африке, но Украина после реквизиций зерна страдала от столь серьезных экономических проблем, что речь уже шла просто-напросто о пустом желудке, так что он был счастлив, расквитавшись со всем этим, умыть руки и перекочевать с семейством в Преторию, где его брат уже владел большим часовым заводом.)
Как идут дела? — спрашивает Леонид, пробуя втянуть его в их с Шоном беседу у камина: но Арон сейчас ни о чем разговаривать не хочет. (Его родная Одесса не дальше от Леонидовых Шудян, чем Бостон от Детройта, это рождает между ними неизъяснимую близость, узы, что связывают всех тех, у кого за плечами напряженные, лживые, смертоносные годы, прожитые в тени Советского Союза; Арону известно, что Леонид не еврей, и он, памятуя о многолетних славных традициях белорусского антисемитизма, не слишком стремится расспрашивать его о юных годах, они никогда не пускаются в подробные воспоминания о былом, ибо знают, насколько неприятны могут быть известного рода детали, да и вообще Арон человек молчаливый и скрытный, Леонид даже удивился, увидев его здесь в этот вечер, — хотя, если подумать, что тут такого уж странного, ведь все давно знают, что Арон — ценитель поэзии: Леонид, бывая в «Тински», не раз замечал торчащий из кармана булочника сборник стихов Шона. Что до самого Леонида, он ничего не смыслит в литературе: ему нравятся стихи жены, потому что он любит ее, и точка.)
— Хорошо, все хорошо, — отвечает Арон.
Это правда, дела идут отлично, больше тут ничего не скажешь, а ему хочется одного: теперь, вступив в последнюю фазу своей жизни, отдохнуть, отказаться от пустословия, от всего поверхностного и лишнего, вроде, к примеру, этих легких закусок, что разносит Рэйчел. (Оставаясь атеистом, он, однако же, всегда считал, что есть нечто великолепное в том, как раввин благословляет кушанья, в их приготовлении сообразно священным законам, когда коров и баранов закалывают так-то, зерно размалывают так-то, дабы все пребывало в согласии с волей Всевышнего. Его жена Николь, по рождению католичка, увидевшая свет в Бретани, на острове Круа, а в пору своих занятий в Сорбонне усвоившая коммунистические идеи, никогда не понимала почтения, которое ее супруг питал к религиозным ритуалам. Она-то видела в них только мешанину и тарабарщину, хитрую уловку, призванную отвлечь бедняков от их реальных страданий. «Но что в этом дурного? — спрашивал Арон. — Не только угнетенным, всякой душе человеческой нужно время от времени отрешаться от действительности… Разве так необходимо отнимать у пролетария единственную отраду — возможность воспарить, почувствовать в своем существовании сакральный смысл?» Да ведь и самому Арону никогда не забыть тех волшебных мгновений, когда — каждую пятницу вечером — мать зажигала свечи, а он смотрел, смотрел…)