– У-у-у, – сказал Лоринков.
– Поструктурализм, экзогамия, экзистенциализм, – сказала она.
– Он оригинал, – сказал Лоринков.
– Что вам та Румыния, возвращайтесь на родину, – сказала Фусу.
– У меня связи с Кишиневом, – сказала она.
– ЧТО? – сказал Лоринков и остановился.
– Да трахайте же! – сказала Фусу.
– Можно подумать, вы не в курсе, что в эмиграции каждый второй стукач, – сказала она.
– Верно, – сказал Лоринков и задвигался.
– Министерство репатриации обеспечит вам безопасность, если вы покаетесь, – сказала Корина.
–… И поставите в революционном театре Кишинева Аутентичную Молдавскую Пьесу, – сказала она.
– Это как? – спросил Лоринков.
– Ну, они хотят, чтобы там было про цыган, и чтоб молдаване, и кибитки, и обязательно Кустурица, и чтобы это было очень по-доброму, – сказала она.
– В общем, все на ваше усмотрение, главное условие, чтобы была кобыла, – сказала Корина.
– И чтобы ее звали Икибуца, это в честь дочери какого-то бонзы, девчонка умерла от дифтерита, – сказала Корина.
– И чтобы Обязательно по-доброму, – сказала она.
– Ну как, согласны? – сказала Корина.
– Нет, – сказал Лоринков.
– Я не умею по-доброму, – сказал Лоринков.
– Кончай, сучка!!! – сказал он
Корина, извиваясь, кончила. Лоринков тоже кончил. Мне будет не хватать ее, подумал он о проститутке. Обязательно напишу об этом книгу, подумал он. Если уцелею, подумал он. Даже название придумалось красивое. «Прощание в Стамбуле»… Поручик расплатился. Обычно роза оставалась клиенту. Но Лоринков чувствовал себя в эту ночь миллионером.
– А это вам! – сказал он.
И вернул розу на место.
* * *
Стоя в моторной лодчонке, плывшей по течению Прута с выключенным двигателем, Лоринков жадно глядел в непроницаемую тьму. В десяти метрах от него была Молдавия. И он не видел ни сантиметра Молдавии. Ночь, – черная, как густые чернила, за хранение которых в Молдавии нынче давали 25 лет «строгача», – скрыла от Лоринкова его родину… Они плыли от Стамбула трое суток, дождались ночи у лимана, а потом поднялись вверх по Пруту. Ведь Молдавия не пропускала через себя путешественников из «бывших»…
Штабс-капитан Ерну дернул его за рукав.
– А вот и наша пристань, – сказал он шепотом.
– Сходим, и в Клуж, – сказал он.
– Ресторан, театр, девочки, еда, – сказал он.
– Странно, да? – сказал Лоринков.
– Всего каких-то 20 метров, и уже Молдавия, – сказал он, угадывая страны за плеском Прута.
– Лоринков, право, вы же не жид-с ностальгировать, – сказал штабс-капитан Ерну.
– Нас ждет Румыния, – сказал он.
– Театр, признание, Евросоюз, девочки, – снова напомнил он.
– Господи, да эти кретины европейцы, они же как дети, – сказал он.
– Наплетем им про Ленина, колючую проволоку, тоталитаризм, оковы, – сказал он.
– Двадцать лет купоны стричь будем, – сказал он.
– Идемте, дружище, – сказал он.
– Лоринков, вы же русский, на кой вам эта Молдавия сраная, – сказал он.
– Извините, – сказал Лоринков.
– Я… – сказал он.
– В общем я… ну остаюсь, – сказал Лоринков.
– Через час будет пограничный обход, – сказал Ерну.
– Они нас не пустят, так что я вынужден просить вас поторопиться, – сказал он.
– Нас встречающие ждут, – указал он быстро мелькающие на румынской стороне руки огоньки.
– Нет, право, – сказал Лоринков.
Офицеры поглядели друг на друга. Потом штабс-капитан Ерну молча снял с пояса пистолет, сунул Лоринкову в карман шинели. Вытащил денег из нагрудного кармана, поделил пополам, сунул в руки пакет с едой. Отдал мобилу с игрой «змейка». Обнял. Перекрестил.
– Простите Лоринков, – сказал он и всхлипнул.
– А я не могу… нет, – сказал он.
– Нищета, грязь, кровь, молдаване эти… – сказал он.
– Нет, я не смогу, простите, – сказал он.
– И вы меня простите, – сказал Лоринков.
– Ну, прощайте, – сказал он.
– Как ступите на землю Молдавии… – сказал Ерну.
–… поцелуйте ее за меня, – сказал Ерну.
– На кой, я же русский, – сказал Лоринков.
Офицеры смущенно рассмеялись.
Потом штабс-капитан Ерну резко повернулся и ушел навсегда.
Поручик Лоринков послушал негромкие разговоры на румынской стороне и подогнал лодку к молдавскому берегу. Подумал, и перевернул. Дождался, пока течение не унесет перевернутую моторку, и, пригибаясь, пополз к дереву, за которым, – он знал, – была застава молдавских пограничников. Лоринков знал, что он идет уже по Молдавии, но ничего, почему-то, не чувствовал. У дерева поручик дождался, когда начнет светать, потому что в этот час сон самый крепкий.
* * *
…Пограничники, трое посапывающих парней, спали рядом со специальными дворняжками, натасканными на правонарушителей. Беда была в том, что и собаки и пограничники были слишком голодны и обессилены, и потому спали очень крепко. Глядя на серые фигуры, Лоринков почувствовал ледяную ярость, и стал рубить, не глядя. Брызгала кровь, копошилась под ногами полуживая масса, стонали люди и визжали собаки.. Спустя каких-то пару минут все было кончено. Поручик криво усмехнулся, и, унимая дрожь, наклонился, чтобы взять оружие. Расстегнув рубаху старшего заставы, он замер как пораженный.
Голубиное яйцо на серебряной цепочке увидал поручик Лоринков!
Тьма застила глаза поручику. Исчезла серая, предрассветная, засранная, оболганная, несчастная, изничтоженная, униженная, окровавленная Молдавия. Снова перед поручиком – белые стены Университета, девушки в коротких платьях, и он – юный, не израненный, не оболганный и затравленный, как Молдавия – сейчас. Ах, какие девушки учились в университете в пору юности поручика! Платьица до колен носили, в колготках, в туфельках, а в купальниках на занятия тогда еще не ходили… Улыбались все, кому-то стихи поручик писал, читали, занятия иногда прогуливали, кафе в парках работали, пломбир в вазочках… тополя… скамьи целые… и вообще учились, и учились много, с кем-то ночью конспекты читал… влюбился… были девушки, была страна, была жизнь…
А сейчас нет их, нет, сгорели, как фотографии царской России.
Сгорела Молдавия. Пепелищем стала. Черно-белой стала. На раба и проститутку рассчитайся, думал Лоринков, пытаясь сделать массаж сердца пограничнику. На грудь все давил, и снова перед невидящими его глазами была белоснежная, чистая, нездешняя – несуществующая уже – Молдавия.…
Голуби летают… у парапета парка не срытого еще Лоринков стоит, с кузеном своим, Николя. Пьют вино белое, смеются, обсуждают Гари и Стейнбека, стилистику Акугавы и парадоксы Гашека… Николая, он на два года младше, Лоринков для него кумир. В театр вместе ходят, Лоринков учит кузена с девушками знакомиться, в кафе с ними шампанское пить, да про солнечную сторону творчества Миллера рассуждать… А как-то с двумя девушками в летних, легких, солнечных платьях пошли в апартаменты, и там шампанское пили и там беседы беседовали, а потом подмигнул старший брат, и оставил Николая с девушкой, и разошлись они по комнатам… а потом девушка из комнаты Лоринкова пошла к Николя, а девушка Николая – в комнату Лоринкова, и все смеялись и пили вино, им были стоны, и шепот, и поцелуи, было это удивительно чисто, хорошо и не пошло… А потом – войны, походы, и пропал Николя, сгинул в мясорубке молдавской, чтобы выплыть, значит, перед братом своим изрубленным месивом…
Плачет Лоринков, вспоминая. Брат, брат, кричит он Николя, лежащему в ногах. Зарубленному им Николя в форме молдавского пограничника… Снова воспоминания нахлынули……
Восторженно ловит Николая голубя, и отрывает ему яйца. Разрывает мошонку, делит яички. Протягивает одно Лоринкову, говорит, грассируя:
– В знак нашей дружбы, кузен!
Другое оставляет себе. Кузены заказывают по серебряной оправе для голубиного яйца, и носят их в знак своего вечного братства. Голубиное яйцо – с каждым из них навсегда.
Вот и сейчас одно такое – на груди поручика Лоринкова…