— Он слишком кутается, — сказала Матильда. — С детства такая привычка… Уверена, он весь потный, — добавила она, снимая пуховик.
Габриэль смотрел на спящего сына. Юноша раскраснелся. Пробивающаяся черная бородка оттеняла краску на щеках. На ночь он по старинке надевал не пижаму, а вышитую сорочку. На влажном лбу поблескивали капельки пота. «Вылитая мать, — подумал Габриэль. — Но, в отличие от нее, он красавец…» Андрес зашевелился, стал нащупывать рукой одеяло.
— А летом все наоборот, — говорила Матильда тоном заботливой матери, для которой любая мелочь, касающаяся ее ребенка, приобретает непомерное значение, — совсем без одеяла спит. Мне приходится укрывать его ночью, потому что из-за речки у нас даже в августе холодно перед рассветом.
— Скоро тебе уже не надо будет его укрывать…
Градер вышел из комнаты. Лунный свет заливал лестницу, перила так и сверкали, а коридор казался темным туннелем.
— Красивая ночь! — сказала Матильда. — Даже свет зажигать не нужно… Что ты говорил?
— Я говорил, что скоро тебе уже не надо будет укрывать Андреса на рассвете… Он будет не один.
Габриэль рассчитывал на реакцию Матильды, но у нее даже голос не дрогнул:
— Да, в первые дни после его женитьбы придется следить за собой, чтобы по привычке не зайти к нему ночью…
— Надо чем-то и жертвовать, — отвечал Градер.
— Это никакая не жертва, — засмеялась она. — И вообще, я понимаю, что нянчусь с ним, как с маленьким. Это пора кончать.
— Наверное, он тоже так думает. Боюсь, ты ему надоедаешь…
— Ничего подобного! — живо возразила Матильда. — В свои двадцать два года он еще совершеннейший ребенок. Служба в армии его нисколько не изменила. Мне кажется, он очень чистый, — последнюю фразу она проговорила торопливо, точно смутившись.
— Откуда ты знаешь?
— Он, конечно, со мной не откровенничает… Но он бывает поразительно наивен… Странно, правда? При таком отце…
Градер не спускал с нее своих голубых глаз:
— Может, это ты наивна… Парень в двадцать два года! Ты последняя, с кем бы он стал делиться…
Она его перебила:
— Ах, оставь. Не станешь же ты утверждать, что знаешь его лучше, чем я? И потом, в Льожа ничего нельзя скрыть. Будь у него какая интрижка, мне бы это передали в тот же день… Но уверяю тебя, ни о чем подобном он и не помышляет. Такие, как ты, считают обычно, что все вокруг скоты!
— Сколько страсти, Матильда! Извини, если я тебя раздражаю…
— Ничего ты меня не раздражаешь! — вспыхнула она. — Ладно, пошли спать. Это лучше, чем болтать глупости. На завтрак ты по-прежнему предпочитаешь чай?
— Здесь — нет. У здешней воды железистый привкус… Я буду кофе с молоком, как все.
Из глубины коридора донесся резкий окрик, они оба вздрогнули:
— Вы слишком громко разговариваете. Папу разбудили.
— Катрин? Ты давно тут? — озабоченно спросила Матильда.
Дочь уклонилась от ответа.
— Вас папа услышал, — сказала она. — Зажечь вам свет?
Все трое заморгали от яркого света. Катрин зябко сжимала вокруг тщедушного тела полы такого же, как у матери, коричневого шерстяного халата. Ее мрачный взгляд, живой, но диковатый, нисколько не смягчал жесткие черты лица. Зачесанные назад и заплетенные в две косы густые блеклые волосы обнажали низкий лоб: этакая черненькая курочка ландской породы. Мать смотрела на нее с беспокойством:
— Признайся, ты нас подслушивала? Впрочем, это не важно.
Катрин чуть повела плечами. Она не отрываясь глядела на кончик своего дырявого тапка, откуда торчал большой палец ноги, и теребила рукой линялый бантик в косе. Потом неожиданно обратилась к Габриэлю:
— Папа ждет вас утром… Как только проснетесь… Он очень рад, что вы приехали.
— А ты, малышка? Ты тоже рада?
— Ну, я…
Она махнула рукой, давая понять, что ее чувства никого не интересуют. Ее маленькая фигурка растворилась в коридоре. Матильда и Габриэль подождали, пока она закроет дверь в свою комнату, смежную с комнатой отца.
— Ты думаешь, она нас слышала? — спросил Габриэль.
— Вполне вероятно. Она всегда настороже… всегда выслеживает. Симфорьен выдрессировал ее, как Пастушку, — добавила она с ненавистью.
— Миленькая женушка для Андреса!
— Такая, какая ему нужна!
— В общем, да, — смягчился Габриэль, — будет его обожать, как безумная.
— Спокойной ночи, — сухо сказала Матильда и ушла к себе. Градер услышал, как она щелкнула задвижкой, и, посмеиваясь, отправился спать в комнату, где некогда жила Адила.
Фотография умершей стояла в рамке на камине, прислоненная к вазе, в которой Матильда всегда держала свежие розы. Габриэль перестал смеяться. Он присел на кровать, обвел глазами стены. Тут все осталось, как прежде: довольно скверные портреты пастелью, выполненные дедушкой Дю Бюшем, две акварели с изображением святого Бернара из Комменжа и озера Оо, а далее — целый иконостас: Иисус, Богоматерь, святой Иосиф и большое бронзовое распятие, на котором висели четки из оливковых косточек, освященные папой Пием IX — Адила ими очень дорожила. И снова покой овладел Габриэлем. Здесь, в комнате Адила, он никогда не ощущал, что кто-то незримо присутствует рядом с ним, дышит ему в спину, подкарауливает его, как в Париже. Он поднялся, подошел к шкафу, взял с верхней полки старую красную фланелевую пелерину и поднес ее… нет, не к губам, а к носу — он всегда ко всему принюхивался, как собака. Потом он снова опустился на кровать, держа пелерину Адила на коленях, уцепившись за нее, словно утопающий за соломинку. Луна зашла, туманная мгла окутала все вокруг. Льожа спал глубоким сном.
IV
В жалком обветшалом домишке бодрствовал, однако, еще один человек. Сквозь прорези ставен луна освещала складную железную кровать и просторную неприбранную комнату, почти без мебели. На столе белели хаотично разбросанные листки бумаги. Двумя приникшими к полу зверьками стояли выпачканные грязью ботинки. На стуле лежали небрежно брошенные фланелевая рубашка и сутана. Стены сочились влагой, рисовавшей на них острова и целые континенты. Над головой у аббата Форка носились, шуршали, повизгивали крысы. Но думал он не о крысах, а о ветках на пороге… Почему он их не убрал? Еще не поздно.
Вечером, заканчивая чтение требника, он услышал сдавленные смешки возле своего дома и тихонько подошел к окну. Увиденное привело его в такую ярость, в какую только может прийти полный сил двадцатишестилетний юноша. Должно быть, это проделки Мулера или Пардье, сына каретника… Наверное, их девицы подучили… Ходили тут такие две-три, ненавидевшие священника тем сильнее, что когда-то сами за ним увивались.
Он сбежал по лестнице, схватился за засов, но тотчас отдернул руку, вернулся в комнату и упал на колени, словно бы в желании убрать ветки ему почудилось искушение. Разве не обязан он предотвратить скандал, который разразится на рассвете? «Я не испугался скандала, когда меня привязали обнаженного к столбу, пригвоздили… Не нужно ничего понимать, нужно просто уподобиться мне…» «Я разговариваю сам с собой», — подумал Ален Форка, и голос в ту же секунду смолк.
Ален разделся, в сердцах отшвырнул сутану, потом бережно поднял и поднес к губам; на время он сделался обыкновенным юношей, ничем не отличающимся от многих других. Из-за длинного туловища в сочетании с коротковатыми ногами он казался ниже ростом. Насупленный, с веснушками на переносице и низким бычьим лбом — никакой слащавости в лице, скорее, наоборот, некоторая жесткость.
Он лежал, отвернувшись к стене, и перебирал четки. Если не заснет сразу, значит, так и надо. Тогда поднимется и пойдет соберет ветки. Почему нужно все сносить? Надо было не соглашаться с настоятелем, не прогонять Тота. По какому праву ему запрещают поселить у себя собственную сестру, когда ее бросил муж? Ален отослал ее в Париж без средств к существованию. На какую жизнь ее обрекают! «Она погибнет! Господи, ты меня слышишь? Погибнет!» — тихо стонал он. Настоятель — человек святой, но без сердца… Губы Алена шевелились, и другое имя то и дело слетало с них: «Мария, Благословенная Мария!..»