— Ветер переменился, — начала Катрин. — Завтра можно идти на вальдшнепа. Если ты приготовишь для меня патроны…
Андрес заглянул в шкаф.
— Их тут предостаточно, — сказал он усталым голосом.
— Если ты не возражаешь, чтобы я пошла с тобой…
— Мне один черт! — буркнул он и пожал плечами.
Катрин и бровью не повела. Оторвавшись от своего занятия, он теребил в руках пустую гильзу. Потом вдруг спросил раздраженным тоном:
— Чего ты на меня уставилась?
Катрин вздрогнула:
— Я привыкла все терпеть, Андрес. Знаю, я и сама бываю не слишком приветлива… Но мне очень многое приходится сносить…
— Всем приходится…
— Но видеть, как ты страдаешь, — закончила она, — это выше моих сил.
И слезы брызнули у нее из глаз. Личико сморщилось: так хныкала она маленькой девочкой, когда он ее дразнил. Андрес давно позабыл эту плаксивую гримаску, поскольку уже много лет видел Катрин либо хмурой, либо насмешливой. Он искал подходящие слова, а она удивлялась, что он до сих пор не осадил ее какой-нибудь грубостью. Наконец он сказал:
— Не беспокойся обо мне. Мне все безразлично.
А затем, впервые за все то время, что они жили под одной крышей, она услышала из его уст отвлеченное суждение о жизни:
— Все слишком ужасно, тебе не кажется?
О чем он думал? — спрашивала себя Катрин. Только ли о женщине, которую любит? Наверное, и об отце тоже. В последние дни на него столько обрушилось. А что произошло между ним и его дорогой Тамати? Почему он не желает ее видеть?
— Когда человек доведен до крайности… — продолжил он после паузы. — Ты боишься смерти, Катрин?
— Нет, но я боюсь за других.
Неожиданно она подошла к нему, села рядом, вплотную, взяла его под руку.
— Нет, Андрес! Нет! Обещай мне… обещай… — повторяла она.
Ее пылкость удивила Андреса. Даже немного взволновала. Он не оттолкнул Катрин и впервые почувствовал, что она, между прочим, тоже женщина. Инстинктивно отстранившись, она отошла к стене по другую сторону стола, а Андрес уставился перед собой, обхватив голову руками. За спиной у него поблескивали ружейные стволы, в комнате пахло смазкой.
— Я хочу попросить у тебя прощения, — сказала Катрин. — Я вела себя скверно, отвратительно… Да! Да! Но пойми и ты меня: это было невыносимо. Ты и мама обращались со мной, будто я не человек вовсе… Ты не знаешь… Но это в прошлом, вот увидишь! Все, чем я владею сейчас и чем буду владеть после, — оно твое…
Он потерянно взглянул на нее. Пробормотал, что ему плевать на то, чем она владеет и будет владеть… Дома все считают, что он только об одном и думает, только землю и любит, как они сами. А вот отец видит, как мало его это волнует!
— Конечно же, я привязан к имению; я один знаю его по-настоящему, мне известно, где стоит каждый межевой столбик, и никто их не передвинет, пока я здесь. У меня хорошие отношения с фермерами. Я им не враг. Я ведь тоже понимаю, что значит ишачить на других. Между ними и мной, в сущности, нет никакой разницы. Но испытывать радость оттого, что можешь сказать: «Это мое»… Да плевать я хотел!.. У меня голова занята другим…
— Другим? — ехидно переспросила Катрин. — А может быть, другой? Но я тебя ни в чем не упрекаю. — Она поспешно изменила тон. — И это тоже я могла бы понять, если бы…
Он досадливо пожал плечами.
— Я совсем не о том. Если бы меня не мучило другое, если бы я мог вволю думать о… об этой женщине, я бы не жаловался, она не была бы потеряна для меня безвозвратно… — Он запинался, не мог подобрать слов. — Как тебе объяснить? На меня свалилась другая беда, по сравнению с которой то несчастье уже кажется радостью. Я страдал из-за нее, не стану скрывать, очень страдал. Извини, что я тебе это говорю…
— Не надо, не извиняйся, — сказала она тихо. — Это все естественно. И потом, тут нет ничего для меня нового…
— Но теперь я не могу даже страдать, — продолжил он. — Между мной и моим горем встало нечто такое… — Он резко поднялся и схватил ее за локоть. — Ты замешана в этой истории. Скажи мне, Катрин, что происходит у нас в доме?
Она растерялась, ничего не ответила.
— Ага! Значит, ты не отрицаешь…
И он повторил фразу, которую часом раньше произнес Деба:
— Тебе что-то известно. Скажи мне…
Андрес был не мастер распознавать чужие мысли, и все же на лице Катрин, старавшейся не смотреть ему в глаза, он прочел такое сострадание, что ему сделалось не по себе.
— Молчишь?
Настаивать он не стал: возможно, боялся услышать ответ. Он вернулся на свое место за столом и принялся играть пустыми гильзами. Катрин издали наблюдала за нервозными движениями его больших рук. Неожиданно он заговорил:
— Ты поняла, что он для меня значил? Вы его ненавидели, презирали, а я любил его наперекор вам всем. Я воображал, что его жизнь наполнена любовью и счастьем, в отличие от нашей. В моих фантазиях он превращал в радость то, что твой отец складывает в кубышку. Безумие, но я относился к отцу как к младшему брату. Он отнял у меня все, а мне хотелось дать ему еще больше… И не потому, что я такой добрый: он обещал вернуть сторицей, и я ему верил. Рассчитывал, что с его помощью я, убогий, буду любим и обласкан. Я думал, он меня любит по-настоящему… а не эгоистично, как Тамати… Хочет моего счастья… Я говорю тебе все это… не знаю, наверное, я неясно выражаюсь… Негодяй, дурной человек… Я знал это… и находил прекрасным. Дурной — это значило такой, у которого вся жизнь праздник… Для меня, деревенщины…
Катрин по-прежнему не поднимала глаз и слушала его, затаив дыхание, чтобы не спугнуть.
— Понятно, до меня доходили разговоры, проклятия дяди Симфорьена, намеки… Но я пропускал их мимо ушей, запрещал себе об этом думать. Конечно, я знал, как относятся к нему в Льожа… А на днях, когда он заговорил со мной об одной вещи — ты и представить себе не можешь какой, — совершенно непостижимой… в голове не укладывается… я вдруг увидел его таким, каким его видишь ты, вы все… Страшное открытие! И с этой минуты все, что я до сих пор старался не замечать, стало проступать наружу, обрастать смыслом… Я, как собака, которая что-то чует и сама боится того, что может открыться. Мы тут все замешаны. Но я обречен играть свою роль вслепую.
Катрин подошла к нему, обвила рукой его шею, погладила по волосам, как гладят собаку. Он не сопротивлялся. В минуту, когда его страдания достигли предельной остроты, она впервые ощутила себя женщиной и испытала от этого радость и какое-то непонятное ей самой успокоение. Осмелев, она прижала к своему плечу его большую кудрявую голову.
— Он будет приносить тебе еще немало огорчений, — сказала она тихо, а потом продолжила с неожиданным жаром и воодушевлением: — Но они пройдут, когда ты прижмешься ко мне, спрячешь голову в моих объятиях…
Андрес высвободился, но без обычной резкости.
— Катрин, я не люблю тебя, — сказал он. — Я никогда не смогу любить тебя так, как тебе бы хотелось.
Она не шевельнулась, она осталась сидеть с закрытыми глазами в той же позе, словно все еще его обнимала. Потом собралась с духом и ответила спокойным тоном:
— Я знаю, это нестрашно, главное, чтобы я была рядом, следила за тобой.
Андрес ее уже не слушал, он снова ушел в себя.
— У тебя никогда не появлялось мысли, что он сумасшедший? — спросил он вдруг. — Я про отца… Порой он ведет себя очень странно…
Катрин не смела спросить: «Как? Что он делает?» Она предпочла бы сменить тему. Но Андрес в этот вечер сделался вопреки обыкновению словоохотлив.
— Чтобы тебе было понятно, я должен сначала кое в чем признаться. Чудовищная глупость, я сам понимаю… В общем, я решил умереть… Подожди, не хватайся за голову… Ты будешь смеяться! Чтобы не наделать шуму, подумал я, лучше всего простудиться и заболеть. Сама знаешь, легкие у меня слабые, и плеврит был в том же возрасте, что у отца. Помнишь, Клерак еще хотел списать меня в нестроевую? Короче — только не смейся, — в этот холод я торчал под дождем в одной рубашке. Две ночи подряд выходил на балкон и стоял, сколько мог. Это было ужасно! И что в итоге? Насморк! Само собой, я от этой дурацкой затеи отказался. Когда я захочу…