— Простудите вы у меня кушанье! — спокойно заметила она, в то время как они грубо ощупывали ее платье.
— Молчи! — угрюмо сказал сторож.
Другой, легонько толкнув ее в плечо, уверенно сказал:
— Я говорю — через забор бросают!
К ней первым подошел старик Сизов и, оглянувшись, негромко спросил:
— Слышала, мать?
— Что?
— Бумажки-то! Опять появились! Прямо — как соли на хлеб насыпали их везде. Вот тебе и аресты и обыски! Малина, племянника моего, в тюрьму взяли, — ну, и что же? Взяли сына твоего, — ведь вот, теперь видно, что это не они!
Он собрал свою бороду в руку, посмотрел на нее и, отходя, сказал:
— Что не зайдешь ко мне? Чай, скучно одной-то…
Она поблагодарила и, выкрикивая названия кушаний, зорко наблюдала за необычайным оживлением на фабрике. Все были возбуждены, собирались, расходились, перебегали из одного цеха в другой. В воздухе, полном копоти, чувствовалось веяние чего-то бодрого, смелого. То здесь, то там раздавались одобрительные восклицания, насмешливые возгласы. Пожилые рабочие осторожно усмехались. Озабоченно расхаживало начальство, бегали полицейские, и, заметив их, рабочие медленно расходились или, оставаясь на местах, прекращали разговор, молча глядя в озлобленные, раздраженные лица.
Рабочие казались все чисто умытыми. Мелькала высокая фигура старшего Гусева; уточкой ходил его брат и хохотал.
Мимо матери не спеша прошел мастер столярного цеха Вавилов и табельщик Исай. Маленький, щуплый табельщик, закинув голову кверху, согнул шею налево и, глядя в неподвижное, надутое лицо мастера, быстро говорил, тряся бородкой:
— Они, Иван Иванович, хохочут, — им это приятно, хотя дело касается разрушения государства, как сказали господин директор. Тут, Иван Иванович, не полоть, а пахать надо…
Вавилов шел, заложив руки за спину, и пальцы его были крепко сжаты…
— Ты там печатай, сукин сын, что хошь, — громко сказал он, — а про меня — не смей!
Подошел Василий Гусев, заявляя:
— А я опять у тебя обедать буду, вкусно!
И, понизив голос, прищурив глаза, тихонько добавил:
— Попали метко… Эх, мамаша, очень хорошо!
Мать ласково кивнула ему головой. Ей нравилось, что этот парень, первый озорник в слободке, говоря с нею секретно, обращался на «вы», нравилось общее возбуждение на фабрике, и она думала про себя:
«А ведь — кабы не я…»
Недалеко остановились трое чернорабочих, и один негромко, с сожалением сказал:
— Нигде не нашел…
— А послушать надо бы! Я неграмотный, но вижу, что попало-таки им под ребро!.. — заметил другой.
Третий оглянулся и предложил:
— Идемте в котельную…
— Действует! — шепнул Гусев, подмигивая.
Ниловна пришла домой веселая.
— Жалеют там люди, что неграмотные они! — сказала она Андрею. — А я вот молодая умела читать, да забыла…
— Поучитесь! — предложил хохол.
— В мои-то годы? Зачем людей смешить…
Но Андрей взял с полки книгу и, указывая концом ножа на букву на обложке, спросил:
— Это что?
— Рцы! — смеясь, ответила она.
— А это?
— Аз…
Ей было неловко и обидно. Показалось, что глаза Андрея смеются над нею скрытым смехом, и она избегала их взглядов. Но голос его звучал мягко и спокойно, лицо было серьезно.
— Неужто вы, Андрюша, в самом деле думаете учить меня? — спросила она, невольно усмехаясь.
— А что ж? — отозвался он. — Коли вы читали — легко вспомнить. Не будет чуда — нет худа, а будет чудо — не худо!
— А то говорят: на образ взглянешь — свят не станешь!
— Э! — кивнув головой, сказал хохол. — Поговорок много. Меньше знаешь — крепче спишь, чем неверно? Поговорками — желудок думает, он из них уздечки для души плетет, чтобы лучше было править ею. А это какая буква?
— Люди! — сказала мать.
— Так! Вот они как растопырились. Ну, а эта?
Напрягая зрение, тяжело двигая бровями, она с усилием вспоминала забытые буквы и, незаметно отдаваясь во власть своих усилий, забылась. Но скоро у нее устали глаза. Сначала явились слезы утомления, а потом часто закапали слезы грусти.
— Грамоте учусь! — всхлипнув, сказала она. — Сорок лет, а я только еще грамоте учиться начала…
— Не надо плакать! — сказал хохол ласково и тихо. — Вы не могли жить иначе, — а вот всё ж таки понимаете, что жили плохо! Тысячи людей могут лучше вас жить, — а живут, как скоты, да еще хвастаются — хорошо живем! А что в том хорошего — и сегодня человек поработал да поел и завтра — поработал да поел, да так все годы свои — работает и ест? Между этим делом народит детей себе и сначала забавляется ими, а как и они тоже много есть начнут, он — сердится, ругает их — скорей, обжоры, растите, работать пора! И хотел бы детей своих сделать домашним скотом, но они начинают работать для своего брюха, — и снова тянут жизнь, как вор мочало! — Только те настояще — люди, которые сбивают цепи с разума человека. Вот теперь и вы, по силе вашей, за это взялись.
— Ну, что я? — вздохнула она. — Где мне?
— А — как же? Это точно дождик — каждая капля зерно поит. А начнете вы читать…
Он засмеялся, встал и начал ходить по комнате.
— Нет, вы учитесь!.. Павел придет, а вы — эгэ?
— Ах, Андрюша! — сказала мать. — Молодому — все просто. А как поживешь, — горя-то — много, силы-то — мало, а ума — совсем нет…
XVIII
Вечером хохол ушел, она зажгла лампу и села к столу вязать чулок. Но скоро встала, нерешительно прошлась по комнате, вышла в кухню, заперла дверь на крюк и, усиленно двигая бровями, воротилась в комнату. Опустила занавески на окнах и, взяв книгу с полки, снова села к столу, оглянулась, наклонилась над книгой, губы ее зашевелились. Когда с улицы доносился шум, она, вздрогнув, закрывала книгу ладонью, чутко прислушиваясь… И снова, то закрывая глаза, то открывая их, шептала:
— Живете, иже — жи, земля, наш…
Постучались в дверь, мать вскочила, сунула книгу на полку и спросила тревожно:
— Кто там?
— Я…
Вошел Рыбин, солидно погладил бороду и заметил:
— Раньше пускала без спросу людей. Одна? Так. А я думал — хохол дома. Сегодня я его видел… Тюрьма человека не портит.
Сел и сказал матери:
— Давай-ка поговорим…
Он смотрел значительно, таинственно, внушая матери смутное беспокойство.
— Все стоит денег! — начал он своим тяжелым голосом. — Даром не родишься, не умрешь, — вот. И книжки и листочки — стоят денег. Ты знаешь, откуда деньги на книжки идут?
— Не знаю, — тихо сказала мать, чувствуя что-то опасное.
— Так. Я тоже не знаю. Второе — книжки кто составляет?
— Ученые…
— Господа! — молвил Рыбин, и бородатое лицо напряглось, покраснело. — Значит — господа книжки составляют, они раздают. А в книжках этих пишется — против господ. Теперь, — скажи ты мне, — какая им польза тратить деньги для того, чтобы народ против себя поднять, а?
Мать, мигнув глазами, пугливо вскрикнула:
— Что ты думаешь?..
— Ага! — сказал Рыбин и заворочался на стуле медведем. — Вот. Я тоже, как дошел до этой мысли, — холодно стало.
— Узнал что-нибудь?
— Обман! — ответил Рыбин. — Чувствую — обман. Ничего не знаю, а — есть обман. Вот. Господа мудрят чего-то. А мне нужно правду. И я правду понял. А с господами не пойду. Они, когда понадобится, толкнут меня вперед, — да по моим костям, как по мосту, дальше зашагают…
Он точно связывал сердце матери угрюмыми словами.
— Господи! — с тоской воскликнула мать. — Неужто Паша не понимает? И все, которые…
Перед нею замелькали серьезные, честные лица Егора, Николая Ивановича, Сашеньки, сердце у нее встрепенулось.
— Нет, нет! — заговорила она, отрицательно качая головой. — Не могу поверить. Они — за совесть.
— Про кого говоришь? — задумчиво спросил Рыбин.
— Про всех… про всех до единого, кого видела!
— Не туда глядишь, мать, гляди дальше! — сказал Рыбин, опустив голову. — Те, которые близко подошли к нам, они, может, сами ничего не знают. Они верят — так надо! А может — за ними другие есть, которым — лишь бы выгода была? Человек против себя зря не пойдет…