«Книга, обозначенная как роман, соединяет в себе автобиографию и художественный рассказ с журналистским исследованием, становясь своего рода памятником каждому, кто пал жертвой восторженного экспериментаторства», – высказалась „Sueddeutsche Zeitung“, (20./21. Februar 1999, Muenchen).
«Чарльз Диккенс или Виктор Гюго не смогли бы показать страдания детей более впечатляюще, чем Гергенредер», – мнение „Berliner LeseZeichen“, (Heft 4 April 1999). Подобные отклики были не только в ведущих германских изданиях.
«Несмотря на описанные ужасы, роман становится документом надежды», – заключила рецензию швейцарская „Neue Zuercher Zeitung“, (29. Dezember 1998, Цюрих, Швейцария).
Меня приглашали на встречи с читателями в библиотеки, в книжные магазины, в кафе – и сколько раз довелось убедиться, как трудно западному человеку вообразить реалии, атмосферу СССР. Мне задавали вопрос: почему мой герой не подошёл к телефону и не позвонил домой?
Я сосредотачивался и строил объяснение по пунктам.
Во-первых, описывал, где находился ближайший телефонный аппарат, кто за ним присматривал. Подобраться к аппарату было нелегко.
Во-вторых, если бы это удалось, а у меня в повести такой случай передан, обнаружилось бы, что позвонить в другой город – отнюдь не то же самое, что позвонить по московскому номеру. Звонок в родной город представал задачей, справиться с которой можно было, лишь обладая опытом междугородних телефонных разговоров.
Ну, а в третьих… звонить было некуда. К дому, где жили мои отец и мать, не был подведён телефонный кабель, родители не обладали привилегией иметь дома телефон.
Встречались вопросы полегче, например: чем нам, детям, помогал психолог? Когда я отвечал, что никакого психолога не существовало, немцы не верили: никто не заботился о душевном состоянии детей? Мне ничего не оставалось, как сказать побольше о действующих в повести воспитательнице Нонке и о культорге с баяном – дяде Паше.
Я стал носить на встречи с читателями запись марша монтажников из кинофильма «Высота», всякий раз остро жалея: ах, если бы это была запись исполнения дяди Паши и нашей палаты! То-то слушателей потянуло бы подпеть!
Приходили на встречи и люди из экс-СССР: кто-то прочитал мою повесть на русском языке в журнале, кто-то, владея немецким, заинтересовался изданной книгой. Меня спросили: а почему военные врачи выбирали детей для опытов в московском институте? Не проще ли было набрать искалеченных сирот в захолустье?
Между прочим, ещё в 1978 мы говорили об этом с журналистом, открывшим мне секрет «Загорска-6», он указал мне простенькую причину. В глазах людей, живших в сравнительном комфорте, жизнь в захолустной гостинице не тянула на вожделенную цель, и если удавалось находить материал под рукой в таком хорошо оборудованном для обследований месте, как НИИ в столице, зачем отправляться куда-то в дыру?
Среди других вопросов особенно часто повторялось: вы наворочали столько ужасов, чтобы свести счёты?
Признаюсь: я до сих пор не избавился от… как бы сказать – удивления, что ли, которое нападает, когда слышишь, что у меня в повести много ужасного. Те, кто выходят в интернет, должны бы представлять картину российской жизни сегодня и вчера и чем, как не ужасами, считать происходящее, к примеру, в армии? Там-то и там-то солдаты доведены до самоубийства. Есть часть, где военнослужащего пытали до того, что врачам пришлось ампутировать ему ноги и гениталии. В другой части замученному удалили кишечник, но несчастный всё равно умер.
Факты, факты, факты один хлеще другого. А если поинтересоваться иной общегосударственной сферой – заглянуть на женский сайт и почитать, как в России обращаются с роженицами? Что им доводится пережить из-за врачей, медсестёр, пресловутых нянечек…
На этом фоне описанное мною обращение с искалеченными детьми – никакой не кошмар, а сложившийся уклад, который в своих рамках и со своими особенностями бытует наряду с укладами, существующими в детских домах и в домах престарелых, в интернатах, в обыкновенных больницах. Большинство показанных мною людей в халатах не злы. Они равнодушны.
Радик, Миха, Тольша, другие фигуры – молодые, здоровые, жизнелюбивые. Может, кто-то и страдал садистскими наклонностями, но не это типично. Типичен их карьеризм. Они усердствовали во всём, чего требовала карьера. Могли при этом сделать и добро. Та же Роксана Владимировна, если имевшиеся у неё средства позволяли принести пользу больному, разумеется, не применяла их ему во вред. Но если случай требовал затрат, не предусмотренных для пациента из низов, она занималась им ради отчётов, отчего больному делалось только хуже. Врачи приспосабливались, принимали правила, диктуемые условиями.
Читатели на это мне говорили: ещё одно обличение системы! Я и соглашался и нет. Безусловно, моя книга направлена против системы, которая, впрочем, уже несколько лет как рухнула к моменту, когда я предложил рукопись издателю. При новой системе (или бессистемье?) положение больных, я уверен, только ухудшилось – что всё равно произошло бы, даже если бы в 1991-92 годах вышел десяток книг вроде моей.
От стремления повлиять на реальность, мне кажется, веет душком самомнения и тщеславия.
У меня был другой колодец вдохновения. Не веря, что книги способны изменять порядки, я был бы вполне доволен, если бы в мире духовного, в мире нетленного обрели жизнь те, кому пришлось так тяжко в реальной жизни. Мне хотелось бы, чтобы Сашка-король и обитатели королевства полиоставались с людьми всегда, как с нами остаются Том Сойер и Гекльберри Финн.
Потому важнее важного для меня – не сведение счётов, обличения, ужасы, а – характеры.
Прежде всего, наиболее индивидуальный и оттого самый интересный из них – характер Сашки-короля. Не понимая его, не замечая случая с письмом, которое могло не дойти из-за неверного адреса на конверте, мне говорят, будто я в лучших традициях советской литературы дал жестокому вожаку преобразиться к концу книги в благородного спасителя детей.
То есть читают и не видят в упор, как он издевается над Скрипом, сообщая ему: родители Кири и Проши согласились, чтобы над ними проводили опыты… Сашка не договаривает о родителях Скрипа, поглаживает его по голове. Тот почти уверен – и его «отдали». То же думает и король. Он упивается чувством превосходства: его не отдала мать, она ни за что его не отдаст, он любим!
Сашка купается в самодовольстве, живописуя, как отрывал бы от себя лакомства для тех, от кого отказались родители. Неужели можно не заметить, какого рода благородством он блещет, говоря, как троих обречённых угощал бы финиками – напоследок?Он любуется картиной отмщения, которая должна отразить то, что едва не было сделано с ним. Они, желавшие, чтобы он разбился, бросятся из окна – а он, великодушный, участливый король, скрасив им последние часы жизни и испив чашу победы, назовёт это подвигом.
Он, безусловно, благодарен Скрипу за спасение – но благодарность строго отмерена. Спасать было бы некого, если бы Сашка не ухватился за оконную створку, не повис на ней. Ему подмигнула Судьба, и он этим воспользовался. Сильный характер, он умеет быть благодарным: по просьбе Скрипа, чтобы спасти Кирю и Прошу от опытов, пишет письма их родителям, и не по его вине письма не помогают.
Он торжествовал бы, если бы точно так же «отдали» и Скрипа. Но как быть заранее уверенным? И Сашка, по натуре игрок, перемигивается с Судьбой: надписывая на конверте адрес, меняет местами номера дома и квартиры.
Разумеется, он мог написать вовсе вымышленные номера, чтобы письмо не дошло наверняка, но то была бы обыкновенная гнусность. А ему нужна игра случая. Он ждёт шутки от Судьбы. И подобно тому как она спасла его, дав чудом уцепиться за створку окна, он даёт шанс письму дойти до адресата.
Мне скажут: воспевать такого героя – ещё хуже, чем дать облагороженного, ставшего добрым.
Хуже всего другое – подправлять, обедняя, правду реальности, лишать её кажущихся неувязок, лепить «цельности». Интересен герой, в котором живёт самое противоречивое, но это нужно вместить, встретив его в жизни. В моей московской истории Сашка-король – именно такой, какой он есть, – дерзко вступился за королевство поли и одним этим заслужил, чтобы ему протянули руку.