В трубке что-то шуршало, падало, слышались приглушенные шаги, затем прорезался мягкий скрип двери. "Казимирчик", — кажется, произнес Гриша. Галку передернуло. Казимирчик. Совершенно противный тип. Вроде бы и вид у Алексея Яновича был совсем не злодейский, и к Галке он относился с участием и без всяких амурных намеков, а вот что-то шептало внутри: "Будь начеку, Галка". Подмечалось: по коридору по стеночке ходит, жмется. Улыбка — жалкая какая-то, словно бы виноватая. Зато начнет говорить и все у него "прелестно", "восхитительно" и "ошеломительно". В том числе и Галкина игра в две ноги. Там главное-то было не шевелиться. Тяжело, конечно, но уж никак не "Фантастика!" вам и не "Фурор!".

А вообще Галке казалось, это у нее — генетическая непереносимость. Может быть, прапрадедушка Казимирчика поцапался когда-то с ее прапрабабушкой. И вот — отозвалось.

Голоса отдалились. Ничего разобрать было невозможно. Как лягушки на болоте поквакивали. Ква-ква, ква-ква. Один раз, правда, Гриша взорвался: "Тьфу на вас, Алексей Янович!". Видимо, Казимирчик и тут переборщил с эпитетами. "Превосходный вы волк, Григорий Валентинович! Мощнейший! Настоящему фору дадите, натурально!"

А я все жду, жду, подумала Галка.

Глаза как-то сами уцепились за висящую на углу крайнего дома табличку. Мелким шрифтом белыми буквами на синем фоне там было написано: "Ул. Ломаная". Вот, подумалось, хоть здесь ясность наконец какая-то. "Ул. Ломаная", а не пойми вам что. Теперь определиться бы с местонахождением этой Ломаной… Интересно, а в Пицунде есть Ломаная?

Впрочем, это я разбежалась, оборвала себя Галка. Если из метро да сразу в Пицунду, это же просто прорыв в физике пространства. Галина Ивановна — нобелевский лауреат. Звучит? Нобелевский лауреат Галина Ивановна, собравшись на вручение премии, пропала в пути…

Что-то смутно знакомое в перпендикуляре к Ломаной все же было. Вроде бы и проспект Победителей, а вроде бы и нет. И шпилек у здания на противоположной стороне примечательный. И зеленую предохранительную сетку Галка уже видела. И рекламный щит, предлагающий купить квартиру у залива по бешеной цене, давно уже намозолил глаза.

Но нет, не складывалось. Помнилось как-то по другому.

— Але! И я у ваших ног!

В трубке стукнуло, словно Гриша и впрямь брякнулся там, у себя, на колени. С него, впрочем, станется.

— Ну что вы, сэр! — решила подыграть Галка. — Падение — напрасно.

Она, скажем, какая-нибудь Дульсинея… Нет, лучше Констанция. Или Марта. В общем, дама сердца. А перед ней — Шарыгин. В железе. С плюмажом. Только что из крестового похода.

— Вы бросили меня. Одну! Без утешенья!

— Класс! — восхитился Гриша. — Дальше. Я, значит… — он кашлянул и продолжил изменившимся голосом: — Не вымолив прощенья, я не сдвинусь…

— Приду через неделю — посмотрю.

— Коварная!

— Итак, я жду ответа. Вы просите приюта или нет?

— Просю.

— Сю-сю. Причина?

— Пала лошадь.

— Гриш, ну какая лошадь?

— Каурой масти жеребец-трехлетка.

— Что ржал еще над вами?

— Все, доржался. Издох негодный. Был ему конец.

— А если серьезно, Гриш?

— Серьезно?

Шарыгин невесело хмыкнул. Затем стало тихо.

Галке вдруг подумалось, что такую тишину, наверное, космонавты слушают. Когда связь с Землей обрывается. Висит себе в невесомости, скажем, космонавт Мухина, а ЦУП молчит. То есть, даже вездесущего треска помех нет. Будто в отсек ваты натолкали. Или как там — в рубку… В трубку…

Бррр! Галка поежилась.

Что ж это у нее за фантазии-то такие?

— Гриш…

— Ох, Галюшка!

Тишина треснула. Надрыв больно резанул по сердцу.

Рыдал Гриша громко, глотая слова обиды, хлюпая носом и подвывая. Даже на вынужденной — для вдоха — паузе у него, как нарочно, получалось тянуть воздух с пронзительными, трагедийными вибрациями. Словно он был профессиональный плакальщик, всей душой отдающийся любимому делу. В последний путь, в последний путь!

Господи, подумала Галка, сорок два года человеку. Сорок два.

Прижимая мобильник к уху, какое-то время она только и могла беззвучно шептать: "Ну, пожалуйста… все будет хорошо… ну, пожалуйста…"

Увы, Шарыгин и Мироздание не уживались. Как-то так. При этом страдающей стороной (естественно) выступал Гриша, а Мироздание всячески его гнобило и, как ему и положено, действовало цинично и подло, через людей. О, пособников и наймитов было множество. Целый театр! Плюнуть некуда — одни пособники и наймиты. Казимирчик. Главреж. Кассир Нахруллин. Абаева. Жмуркова. Хабаров. Песков. О, Песков! Иуда! И примкнувший к нему светотехник Полуянов.

И ведь жалко же их, уродов! Понимали бы, в чем участвуют! В травле участвуют. Не зная, что они сами — явления того же порядка, что и падающий с крыши кирпич. Винтики. Вин-ти-ки! Только чтобы Шарыгин не горел. Не светил. И никого не радовал.

Стругацкие какие-то. "За миллиард лет до конца света". Гомеостазис.

Наверное, это смешно, грустно улыбнулась Галка, когда сквозь всхлипы донеслось на удивление четкое: "Уйду. Эстрада, я твой сын!". Затем Гриша завыл пуще прежнего.

Кажется, он все-таки перебирал. Может быть, неосознанно.

Галка, впрочем, отнесла это на счет своего обостренного восприятия. После того, как случились первые репетиции "Коммунальных страстей", она обнаружила вдруг, что часто смотрит на разворачивающиеся вокруг нее события как на грандиозную постановку. Город виделся сложной, многоуровневой декорацией. Солнце сияло юпитером. Люди в меру сил и таланта играли свои маленькие и не очень роли. В общем, спектакль "Жизнь", автор неизвестен.

Один раз в троллейбусе накатило так, что она чуть не сорвалась. Салон был набит битком. В бедро упиралась какая-то стальная трубка, обозначающая спинку сиденья. Чье-то плечо удобно разместилось между лопаток. По колену, в такт троллейбусным рывкам, колотил твердым пластиковым углом чей-то кейс. Слева цеплялся за поручень мятый синий пиджак. Справа тяжело дышала женщина в вязаной кофте, обмахивала красное, запаленное лицо панамкой. На локте у нее висела корзинка, накрытая газетой. Из-под газеты выглядывали веточки укропа.

Все было так, как и должно было быть. Куцая весенняя зелень мелькала в окне на фоне серых фасадов. И тут бездумно пялившийся в пыльное стекло мужчина вдруг встал со своего места и как-то аккуратно — "Садитесь, пожалуйста!" — усадил женщину в кофте вместо себя.

У него были редкие, растущие какими-то кустиками, жирные волосы. Повернутую к Галке щеку пятнали оспины. Небритость сползала по шее в грязный ворот рубашки. От него несло каким-то жутким одеколоном и — слабо, снизу, от брюк — мочой.

Он стоял, пьяно покачиваясь, стекляным взглядом упираясь в пустоту между плафонами, и недопитая бутылка пива в его руке покачивалась вместе с ним. Что-то побулькивало у него в горле.

Господи, господи, как же Галке хотелось, дернув его за засаленный рукав, сказать: "Так не бывает! Вы фальшивите! Зачем? Вы не должны были уступать! Ваша роль — другая!"

Вот такой ляпсус.

А в другой раз встретился какой-то необыкновенно серьезный, совершенно по-взрослому рассуждающий ребенок лет пяти. А в третий дошло до того, что под подозрение попала мама. Раньше, рассказывая о папе, она страшно нервничала. Закуривала, заламывала руки. Тискала в пальцах то салфетку какую-нибудь, то край скатерти, то сигаретную пачку. Голос у нее вибрировал, словно через голосовые связки пропускали электрический ток. Кожа на скулах натягивалась, и лицо приобретало хищное, исступленное выражение.

Тем более разительной была перемена в последний воскресный Галкин приезд на дачу.

История папиного предательства и обмана уложилась в нарезку овощей для салата. В три минуты. И никакого электричества. Никакого табака. Никаких поз. Только усталый взмах руки: "Дальше, дочка, ты и сама знаешь". Это настолько не вязалось с маминым характером, что пришлось в смятении убежать полоть крыжовник.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: