Что такое Ломоносов, если рассмотреть его строго? Восторженный юноша,которого манит свет наук да поприще, ожидающее впереди. Случаем попал он впоэты: восторг от нашей новой победы заставил его набросать первую оду[174]. Впопыхах занял он у соседей немцев размери форму[175], какие у них на ту поруслучались, не рассмотрев, приличны ли они русской речи. Нет и следов творчествав его риторически составленных одах, но восторг уже слышен в них повсюду, гдени прикоснется он к чему-нибудь, близкому науколюбивой его душе. Коснулся онсеверного сияния, бывшего предметом его ученых исследований, — и плодом этогоприкосновения была ода «Вечернее размышление о Божием величестве», всявеличественная от начала до конца, которой никому не написать, кромеЛомоносова. Те же причины породили известное послание к Шувалову «О пользестекла». Всякое прикосновение к любезной сердцу его России, на которую глядитон под углом ее сияющей будущности, исполняет его силы чудотворной. Средихолодных строф польются вдруг у него такие строфы, что не знаешь сам, где тынаходишься. Точно как бы, выражаясь его же словами:
Всю русскую землю озирает он от края до края с какой-то светлой вышины,любуясь и не налюбуясь ее беспредельностью и девственной природой. В описанияхслышен взгляд скорей ученого натуралиста, чем поэта, но чистосердечная силавосторга превратила натуралиста в поэта. Изумительней всего то, что, заключастихотворную речь свою в узкие строфы немецкого ямба, он ничуть не стеснилязыка: язык у него движется в узких строфах так же величественно и свободно,как полноводная река в нестесненных берегах. Он у него свободнее и лучше встихах, чем в прозе, и недаром Ломоносова называют отцом нашей стихотворнойречи. Изумительно то, что начинатель уже явился господином и законодателемязыка. Ломоносов стоит впереди наших поэтов, как вступленье впереди книги. Егопоэзия — начинающийся рассвет. Она у него, подобно вспыхивающей зарнице,освещает не все, но только некоторые строфы. Сама Россия является у него тольков общих географических очертаниях. Он как бы заботится только о том, чтобынабросать один очерк громадного государства, наметить точками и линиями егограницы, предоставив другим наложить краски; он сам как бы первоначальный,пророческий набросок того, что впереди.
С руки Ломоносова оды вошли в обычай. Торжество, победа, тезоименитство,даже иллюминация и фейерверк стали предметом од. Слагатели их выразили толькобездарную прыть наместо восторга. Исключить из них можно одного Петрова[177], не чуждого силы и стихотворного огня: онбыл действительно поэт, несмотря на жесткий и черствый стих свой. Все прочиенапомнили только риторически-холодный склад ломоносовских од и показали наместоблагозвучия ломоносовского языка трескотню и беспорядок слов, терзающий ухо. Ноогниво уже ударило по кремню; поэзия уже вспыхнула: еще не успел отнести рукуот лиры Ломоносов, как уже заводил первые песни Державин.
В эпоху Екатерины, царствование которой можно назвать блестящей выставкойпервых русских произведений, когда на всех поприщах стали выказываться русскиеталанты, — с битвами вознеслись полководцы, с учрежденьями внутреннимигосударственные дельцы, с переговорами дипломаты, с академиями словесники иученые, — появился и поэт, Державин, с тою же картинно-величавой наружностью,как и все люди времен Екатерины, развернувшиеся в какой-то еще дикой свободе,со множеством недоконченного и не вполне отделанного в частях, как случается стеми произведениями, которые выставляются несколько торопливо напоказ. Мысль осходстве Ломоносова с Державиным, приходящая в ум при первом взгляде на нихобоих, исчезнет вдруг, как только всмотришься покрепче в Державина. Всем, дажесамим воспитаньем, последний представляет совершенную противуположностьпервому. Как один весь предался наукам, считая стихотворство свое толькоразвлеченьем и делом отдохновенья[178], такдругой предался весь своему стихотворству, считая многостороннее образованьенауками лишним и ненужным. То же самодержавное, государственное величие Россиислышится и у него; но уже видны не одни только географические очеркигосударства: выступают люди и жизнь. Не отвлеченные науки, но наука жизни егозанимает. Оды его обращаются уже к людям всех сословий и должностей, и слышно вних стремление начертать закон правильных действий человека во всем, даже всамых его наслаждениях. У него выступило уже творчество. У него есть что-то ещеболее исполинское и парящее, нежели у Ломоносова. Недоумевает ум решить, откудавзялся в нем этот гиперболический размах его речи. Остаток ли это нашегосказочного русского богатырства, которое в виде какого-то темного пророчестваносится до сих пор над нашею землею, прообразуя что-то высшее, нас ожидающее,или же это навеялось на него отдаленным татарским его происхождением, степями,где бродят бедные останки орд, распаляющие свое воображенье рассказами обогатырях в несколько верст вышиною, живущих по тысяче лет на свете, — что быто ни было, но это свойство в Державине изумительно. Иногда Бог весть какиздалека забирает он слова и выраженья затем именно, чтобы стать ближе к своемупредмету. Дико, громадно все; но где только помогла ему сила вдохновенья, тамвесь этот громозд служит на то, чтобы неестественною силою оживить предмет, такчто кажется, как бы тысячью глазами глядит он. Стоит пробежать его «Водопад»,где, кажется, как бы целая эпопея слилась в одну стремящуюся оду. В «Водопаде»перед ним пигмеи другие поэты. Природа там как бы высшая нами зримой природы,люди могучее нами знаемых людей, а наша обыкновенная жизнь перед величественнойжизнью, там изображенной, точно муравейник, который где-то далеко колышетсявдали. О Державине можно сказать, что он — певец величия. Все у него величаво:величав образ Екатерины, величава Россия, озирающая себя в осьми морях своих;его полководцы — орлы; словом — все у него величаво. Заметно, однако же, чтопостоянным предметом его мыслей, более всего его занимавшим, было — начертитьобраз какого-то крепкого мужа, закаленного в деле жизни, готового на битву не содним каким-нибудь временем, но со всеми веками; изобразить его таким, каким ондолжен был изникнуть, по его мнению, из крепких начал нашей русской породы,воспитавшись на непотрясаемом камне нашей Церкви. Часто, бросивши в сторону толицо, которому надписана ода, он ставит на его место того же своегонепреклонного, правдивого мужа. Тогда глубокие истины изглашаются у него такимголосом, который далеко выше обыкновенного: возвращается святое, высокоезначенье тому, что привыкли называть мы общими местами, и, как из уст самойЦеркви, внимаешь вечным словам его. Сравнительно с другими поэтами, у него всеглядит исполином: его поэтические образы, не имея полной окончательностипластической, как бы теряются в каком-то духовном очертании и оттого приемлютеще более величия. Например: поэт изображает старца Каспия в то время, когдаон, рассерженный бурею,
Тут, казалось, хотел создаться зримо образ старцаКаспия, но потерялся в каком-то духовном, незримом.очертании: ухо слышит один гул гремящего моря, и вместе с седымивласами старца подъемлется волос на голове самого читателя, пораженного суровымвеличием картины. Все у него крупно. Слог у него так крупен, как ни у кого изнаших поэтов. Разъяв анатомическим ножом, увидишь, что это происходит отнеобыкновенного соединения самых высоких слов с самыми низкими и простыми, начто бы никто не отважился, кроме Державина. Кто бы посмел, кроме его,выразиться так, как выразился он в одном месте о том же своем величественноммуже, в ту минуту, когда он все уже исполнил, что нужно на земле: