За фикусом пустовал стул. Николай присел, фуражку надел на колено. Дядю тут ждали, кивали ему, иные протягивали руки. Ага, узнал: щуплый, со сморщенным бритым лицом старикан — Михайловский, машинист. Одно время они сменялись с отцом на паровозе. Еще знакомец, тоже в летах, с вислыми усами, широколицый, с угрюмым навесом бровей, Коленченко. Из-за буфета ему дружески мигали. В мундире путейца. Да ведь это родич Васьки Науменко, дружка; звать его Кузьма.
Вошел хозяин. Невысокий, моложавый, с непотухающим румянцем на щеках; редкие белые волосы разложены аккуратно, пробором. Он австриец, обрусевший, хотя многие слова коверкает по-своему.
— Пришель, Казимир Михайлёвич, — приветливо протянул руки дяде. — Прошу к столу.
К столу никто не придвигался. Чашки, наполненные хозяином, передавали по цепочке. Подошли еще, среди них дядя Колбаско, муж тетки Зоей. Прихлебывая, Николай вслушивался. Пока разговор ни о чем, но он понял, самовар тут для отвода глаз. Слышал и раньше о сборищах у пекаря, но дядя помалкивал. Нынче привел.
Дядя сидел у стола, рядом с австрийцем. Головы ого за самоваром не видать — рука с растопыренными пальцами да плечо. Удивил голос: какой-то чужой, глуше, отчего казался внушительным. Николай поерзал — мешал фикус. Следил за рукой; она отвлекала, терялся смысл и без того непонятного разговора. Не слыхал от него такого обилия слов: «буржуазные националисты», «октябристы», «оппортунизм», «черносотенцы», «великодержавный шовинизм». Из кармана вынул газету «Правда». Знал о такой — привозят из Петербурга. О ней упоминал врач из окружного госпиталя; часто ее закрывают жандармы.
Вслушиваясь, Николай понял: речь некоего Петровского. Выступал тот на заседании Думы. Громил «национал-либералов» за идейную поддержку царской политики, разоблачал лицемерие местных, украинских, буржуазных националистов.
Чтение неоднократно прерывалось. Иные вскакивали. Вскакивал и Шиц, испуганно тыча оттопыренным пальцем на окна. Горячо и страстно наседал на дядю незнакомец с бледным выпуклым лбом, с темной бородкой и длинными взлохмаченными волосами. Вьющиеся пряди лезли ему в глаза; он нервно отбрасывал их пятерней, поправлял галстук, ворочал шеей.
— Господин Петровский известно куда гнет! Громит великодержавный шовинизм, а сам замахивается на молодые прогрессивные силы Украины. Вы только вслушайтесь в его слова… А мы знаем, кто за его спиной, с чьего голоса он поет. Знаем!
— Карашо сказаль Остапенко, — поддержал Шиц. — Петровский и вашим, и нашим…
— Александр Антонович, — укоризненно сказал дядя. — Насколько помню, вы бурно приветствовали избрание Петровского в Думу. А линию гнет он куда надо…
Пекарь, виновато моргая красными веками, покорно сложил руки на груди.
После резких слов машиниста Михайловского поостыл и бородатый. Опустившись на стул, демонстративно уставился в угол, на этажерку с книгами.
Возвращались за полночь. Шли не таясь по базарной площади. Николай ясно отдавал себе отчет, где он сейчас был, что слышал. Такое ощущение — приобщился к чему-то запретному. Пожалуй, карцером бы не отделался, узнай кто из преподавателей.
— Кто такой Петровский? — напомнил о себе, благодарный тому, что дядя не лезет с расспросами.
— Петровский — депутат четвертой Думы, избран рабочими Екатеринославской губернии.
— А почему на него навалился тот, бородатый? Он сновский?
— Остапенко? Нет. Из управления дороги. А навалился на Петровского… Гм, удивительно было бы, поддержи он его.
— Но этот ведь тоже революционер.
— Разумеется.
Усмешка дяди задела: играет с ним как с мальчишкой. Сунул руки в карманы в нарушение устава, дав себе слово ни о чем больше не спрашивать его. У ворот Табельчуков остановились.
— Спать до нас, — предложил дядя, открывая калитку. — Чего тревожить своих.
Посидели на перилах крыльца. Дядя, прикурив, шепотом заговорил:
— Революционер революционеру рознь. Григорий Иванович Петровский — старый социал-демократ, большевик. Единомышленник Ульянова-Ленина. О нем я говорил тебе. Петровский представляет в Государственной думе, теперешней, совместно с несколькими депутатами социал-демократическую партию, РСДРП. От имени этой партии выступают и депутаты-меньшевики. У них иная программа, нежели у большевиков.
— А Остапенко?
— Чего? — дядя уже забыл о нем. — А! Вот, вот. Слыхал же, цепным кобелем набросился на Петровского. Меньшевиком считает себя… А по-моему… махровый эсер-националист.
Погасив о стояк папиросу, зевнул сладко.
— Ладно, спать айда.
Зарываясь под одеяло, Николай понял, чем дядя изменился. Ожил, окреп изнутри, спустился с небес на землю. Обрел тут же людей, недругов и единомышленников.
На вокзал Николай пришел один. Костя каждые каникулы накликал на себя беду, а нынче мольба его дошла до бога: на рыбалке простыл. Поселковый доктор выписал ему освобождение на неделю.
Протолкавшись к кассе, купил билет. До поезда еще четверть часа. Прогуляется по перрону. Застегивая карман гимнастерки, увидел, как баул его кто-то поднял; у самого уха — голос:
— Пройдемте-кась…
Жандарм! Богда.
В дежурке, куда он частенько забегал за отцом, еще двое. Из дорожных никого нет. Толстощекий, бритый наголо, с желтыми лычками на малиновых погонах, сидел на стуле дежурного. Богда, поставив перед ним баул, отрекомендовал:
— Щорс, воспитанник Киевской военно-фельдшерской школы. Возвращается с каникул, так сказать-с…
Бритый откашлялся в кулак.
— Щорса, машиниста, сын?
— Его-с.
Николая обожгла догадка. Обыск! Ждали его. Замешательство тут же сменилось холодным расчетом. Того, что надеются найти, у него нет. Следят за дядей Казей. Предупредить его…
— Чем обязан, господа? — спросил, поправляя складки под ремнем.
Бритоголовый неморгающе выдержал его взгляд, буднично сказал, указывая пальцем на баул:
— Желательно взглянуть… Отоприте, пожалуйста.
— Замка нет.
Вытряхнул баул Богда. Пересмотрел все вещи; перелистал книжки, тетрадки, выворачивал даже шерстяные носки, вывязанные накануне бабкой. Начальник, отвалившись, потряс с благоговением устав строевой службы, затрепанную книжонку.
— Интересуетесь строевой службой? Похвально, господин фельдшер.
— Не имею чести еще быть таковым, — ответил Николай, не поддаваясь на его миролюбивую усмешку.
— Еще год учебы им-с, — подсказал Богда, передавая застегнутый на ремни баул. — Не смеем задерживать-с. Через минуту ваш поезд.
На перроне, бегая взглядом по толпе, Николай мучительно искал, кого бы послать к дяде.
Июль 1914 года. В день выпуска с утра в спальнях, коридорах суета. Сразу после молебствия в просторном вестибюле выстроилась защитно-алая шеренга воспитанников. Ни одной лишней складки под ремнями, ни одного шевеления в застывших свежих мальчишеских лицах. Напротив — стол под голубым сукном; преподаватели, начальство в парадных мундирах. Свидетельства выдает сам начальник школы, генерал Калашников.
— …Андрей Петруня!
Четкий шаг. Вручение, рукопожатие. Тем же строевым Петруня возвращается, но уже не воспитанником старшего возраста, а военным фельдшером, вольноопределяющимся.
— …Дмитрий Мазур!
— …Николай Пикуль!
— …Николай Щорс!
После выпускного вечера Николай сел в утренний поезд. Надо было бы денька два пображничать с однокашниками на радостях согласно заведенному порядку. От сестры получил тревожное письмо: что-то с дядей Казей. Пишет намеками. Болезнь — так бы и сообщила.
Проезжая мост, высунулся в окно. Полный солнца и небесной глуби, Днепр слепил. Николай щурился, ловил открытым ртом свежий ветер, а из головы не выходил дядя. Не болезнь. Нет, нет. Обыск? Арест? Зимой они видались, по казенным делам дядя приезжал в Киев. Поделился тем, что произошло с ним тогда на вокзале в Сновске. На диво он к этому отнесся с усмешкой.
Костя укатил недели полторы назад. Повторным заходом попал в выпускную группу. Наверно, река, рыбалка затянули его совсем — мог бы черкануть пояснее, нежели Кулюша. Незаботливый он у них, равнодушный к чужим, к близким. Горазд на прихоти.