Полетели опять планы русского главного командования. 21 мая Юго-Западный фронт пришел в движение. После двухсуточной артиллерийской бомбардировки пехота кинулась на штурм сильно укрепленных вражеских позиций. Генерал Брусилов, новый командующий фронтом, ввел в прорыв отборные полки гренадер и казачьи дивизии. Успешно продвигались фланговые армии: 8-я заняла Луцк, 9-я, отбросив врага за реку Прут, подошла к Черновцам. За несколько дней были разгромлены две австро-венгерские армии.
Прорыв русских ошеломил австро-германское командование. Спешно перебрасывались немецкие дивизии из Франции и с северных участков Восточного фронта. Контратаки немцы повели из Ковеля. Брусиловцы отбили их; возобновив наступление, 8-я армия вновь опрокинула противника и вышла на реку Стоход. Сосед, генерал Эверт, командующий Западным фронтом, не поддержал вовремя решительными действиями; потерпев неудачу севернее Барановичей, он прекратил бой.
К осени армии генерала Брусилова утратили наступательный порыв. Войска выдохлись под Ковелем, на болотистых берегах реки Стоход…
Швыряло прапорщика Щорса в тех событиях, как щепку в взбунтовавшемся море. Все лето и осень кочевал в тылах Юго-Западного фронта, передвигаемый кем-то по запасным частям. Из 142-го пехотного запасного полка в середине сентября отозван с группой офицеров в действующую армию; попал он в распоряжение начальника 3-й пехотной запасной бригады. Не дав распаковаться, перекинули в соседнюю, 21-ю бригаду. Двух недель не прошло — приказ: отбыть в штаб 45-го армейского корпуса 9-й армии. Очутившись в 335-м Анапском пехотном полку, он по каким-то признакам понял, что нашел пристанище. Весь ноябрь стоял «прикомандированным» к штабу; 28-го дня получил назначение на должность младшего офицера роты.
Анапский полк занимал позиции по берегу Прута. Траншеи и землянки 2-й роты извивались у самой кромки густеющих камышей; желтым разливом уходили камыши к воде. Противоположный берег виднелся серой узкой полоской. Там — враг. Оттуда, бывает, бьют пушки, шалят пулеметчики и снайперы.
— Вы, ваше благородие, не дюже вытуляйтесь в лакировочной фуражке, — предупредил в первый же день бородатый постовой в траншее. — Шалят оттель… Ненароком клюнет.
Разговорчивый бородач в благодарность за дорогую пахучую папиросу тут же поделился недавним:
— Нады вот тах-то… вашего благородия, тож вьюноша зеленый, вытулил головку, а козыречек и блесни… Приголубила пуля. Дура дурой, сказывают, пуля-то. Хоша по нашим, солдатским, соображениям она понятие имеет…
— О ком ото? — спросил Николай, уже догадавшись, что речь идет о его предшественнике, прапорщике Светличном.
— В аккурат на их место вас дослали…
С самого начала, считай, воюет. Более двух лет. А вот так, на боевых позициях, впервые. В затылок все глядел войне; по локти возился в чужой дымящейся крови, своей покуда ни капли не пролил. Нынче заглянул войне прямо в глаза; не успел рассмотреть, но ощущения вызвала сложные, противоречивые. Весь день ходил по землянкам, траншеям — вживался. Солдаты, подчиненные, — вот не думал! — вселили беспокойство. Как сложатся взаимоотношения? Исподволь пытливо приглядывался к офицерам — теперь ровням, — с которыми работать и жить под одной крышей. А ведь побаивался именно их, офицеров.
Вживание в окопный солдатский быт, в офицерскую среду оказалось для Николая мучительным. Раньше мог только догадываться, смутно ощущать. На Немане жилось просто и ясно; санитары и батарейцы принимали за своего, каков есть. Перед ними не надо изгаляться, входить в доверие; определенные отношения и с офицерством — «быдло». Нынче все усложнилось.
Двусмысленность своего положения он ощутил тотчас по прибытии в роту. Солдаты вскакивали перед ним, тянулись, «ели глазами». Понимал, обычное проявление воинской дисциплины, солдатского долга; в словах своих, а крепче в тоне, во взглядах, даже во внешних движениях они всячески старались выпятить напоказ разницу меж собой и им, офицером, «белой костью». Первый урок преподал тот же бородач, Хомин, как он себя называет. Пуля-то дура, а «понятие имеет»: выбирает, мол, кого бить, офицеров. С папиросами тоже получилось… В одной из землянок раскрыл портсигар; брали нехотя, делая одолжение. Веснушчатый немолодой солдат с огненными пучками бровей, прокашлявшись надрывно, вместо спасибо сказал:
— Не, вашбродь… папирос этот курить только вам. Не по нашему, солдатскому, нутру. Пахучий табак, да бездушный. Душу, стало быть, не забирает.
Вечером в своей, офицерской, землянке ощутил открытую неприязнь. Не в пример солдатским, где набито как селедок в бочку, а по чавкающей глине просто кинуты связки камыша, у них — хоромы. Стены, перекрытие — из тесаного кругляка, полы дощатые. Лесная вновь срубленная изба. Не общие нары, а походные кровати с белыми простынями и подушками; освещение ламповое, не жировые плошки и гильзы. Жильцов двое, он третий. С одним уже встречался. Подпоручик Хлебников, из 1-й роты. Представляли их наскоро в землянке командира батальона.
— Георгиев, — назвался незнакомый, не подавая руки.
Громкая фамилия соответствует как гвардейской выправке поручика, пушистым черным усам и бакенбардам, так и густому засеву серебра и цветной эмали на мундире, небрежно брошенном на кровать. Он, в кипенно-белой нижней сорочке, со спущенной помочью с одного плеча, умывался тут же в углу под медным рукомойником.
— Поручик Георгиев, Павел Леонтьевич, — живо добавил Хлебников, сгребая со стола свои бумаги.
Старожил, он взял на себя обязанности хозяина, выказал в том общительный нрав. На столе появилась бутылка коньяку и консервы; сам заварил черный кофе. Делился о полке, о недавних боях, о малом и большом начальстве, вплоть до генерала Брусилова. Георгиев мрачно помалкивал, пил и ел. Оказалось, он случайный человек среди анапцев, гусар; за какую-то провинность из кавалерии «сослан» в пехоту. Наград не лишили, заменили мундир и звание.
Знакомство, словом, состоялось. Казалось, сошло гладко, по русскому обычаю — со стопкой. Укладывались спать. Гусар, не произнеся за весь вечер десятка слов, ни с того ни с сего подал голос.
— Вы, прапорщик, под солдата, вижу, рядитесь, — набрякая от натуги — сапог стаскивал, — сказал он. — Шинелька на вас… Дешевый прием, скажу я. И вредный.
— Павел Леонтьевич, он и сшить-то, поди, не успел ее, — вступился Хлебников, приноравливаясь задуть лампу.
— Верно, — сознался Николай, с благодарностью взглянув на своего заступника. — Отрез все таскаю в чемодане.
— Не вздумайте, прапорщик, головы солдатам мутить о своем крестьянском происхождении, а то и рабочем… — не унимался гусар. — Вас слишком выдает физиономия.
— В самом деле, господин поручик, я из крестьян… В метриках, — Николай осилил с трудом подкатившее удушье.
Напряженно ждал, схватятся с гусаром; тщательно готовился, обдумывая каждое слово. Не даст себя в обиду. А удар все-таки получил с другой стороны, именно от подпоручика Хлебникова. Неожиданный, коварный. Георгиев и полсловом не обмолвился о ночном; вел себя так, будто его, Щорса, вообще нет в землянке. Днями пропадал где-то в тылах полка, являлся поздно и заваливался в постель. А вскоре исчез из расположения роты с вещами.
Как-то вечером в траншее под бревенчатым навесом Николай готовил наряд. Секреты таились в камышах, за проволочным ограждением, у самой воды. Зона та считалась нейтральной; следили за рекой ночью. Дело обычное, секреты — уходили до рассвета. Двое суток потом солдаты отсыпались, отгуливали в землянках. Шли с охотой. Ему, офицеру, не обязательно выводить наряд за проволоку; с ними унтер. Нынче, как на грех, сам вместо унтера хотел полежать в камышах с солдатами. А где и сблизиться. Надел теплое белье, шерстяные домашние носки, выгреб из чемодана все запасы папирос.
Тут-то и случилось. Один из караульных, молчаливый, добродушный дядя лет за тридцать, вологодец — Георгиевский крестик получил недавно тут, в Южной Буковине, — взбунтовался, отказываясь идти в наряд.