Помню такой случай. Арбу до отказа заполнили ребята. Я обеими руками ухватился за оглобли, чуть приподнял их. Вдруг арба, перевесив, опрокинулась назад. Я вместе с оглоблями взлетел вверх и, не удержавшись, шлепнулся на землю. Заорал во все горло: «Ой, руки! Ой, ноги!» Ребята с испугу застыли на мгновенье. Потом горохом посыпались с арбы, окружили меня.
— Что у тебя болит? Что повредил?
Я поднялся с земли. Прихрамывая, сделал два-три шага и громко расхохотался:
— Дурные! Сгрудились на задке и опрокинули арбу. Я думал, под самые небеса взмахнул!
Все опять кинулись к арбе. В это время подъехал высокий старик с загоревшим на солнце морщинистым лицом.
— Прочь отсюда! Прочь, сорванцы! Еще убьетесь, сверзившись, — закричал он на нас, выпрягая из арбы свою невзрачную заморенную лошаденку, до крайности тощую, с побитой спиной.
Мы оставляем арбу и молча усаживаемся на корточки — в ряд по краю улицы. Перешептываемся между собой, сочувственно посмеиваясь над стариковой лошадью:
— Бой бой-бой, как хворостинка высохла! Другой такой тощей, пожалуй, во всем свете не сыщешь!
Старик, хмурясь, забирает с арбы свои пожитки, хлопает ладонью по крупу лошади. Бедняга, низко опустив голову и еле передвигая заплетающиеся ноги, устало бредет к знакомой калитке.
Старик вскоре возвращается к арбе. Арба у него ветхая, расхлябанная, вот-вот развалится. Она вся в жестяных заплатках, на ободьях обрывки старых шин.
Мы начинаем поддразнивать:
— Арба у вас добротная, прочная, только поскрипывает да бренчит-дребезжит малость.
Агзам шепчет мне на ухо, но так, чтобы всем было слышно:
— Арба редкостная, допотопных времен. Мастер будет жив-здоров, она еще не раз будет чинена-перечинена…
Старик молча продолжает заниматься своим делом: крепит порастрескавшиеся ступицы гвоздями, смазывая оси колесной мазью. Вытирая перепачканными мазью руками пот, он и лицо себе расписал черными полосами. Мы подталкиваем друг друга, пересмеиваемся.
Вдруг, откуда ни возьмись, заявляется известный в нашей округе Расуль-орус. Прозвище «орус» (русский, русак) ему дано за то, что в разговоре он к месту и не к месту любил вставлять русские слова. Длинный, лицо узкое, морщинистое, с резко выпиравшей нижней челюстью, глаза наглые, на пальцах огромные перстни, в руке палка, а в зубах неизменная папироса, — он был постоянно пьян, торговал на базаре железным ломом и всяким тряпьем, хвалился, что хорошо говорит по-русски, а собственно умел только ругаться.
— Марш, хулиганы! — заорал на нас Расуль. Потом напустился на старика: — Эй, ты, арбакеш! Пошел отсюда, свинья! Забирай свою арбу, весь дувал мне развалил! Где у тебя глаза? Смотри, что это? — и тыкал палкой в осыпающиеся от дождя и ветра места дувала.
Старик, дрожа от гнева, перетащил арбу на другую сторону улицы..
— Эй, послушай! Что могло статься с твоим дувалом? Вон он стоит на месте, ослепнуть тебе!
Расуль бросается к нему с поднятой палкой:
— Убью, сволочь!..
Старик выходит из себя, отвечает непристойной бранью. А Расуль, коверкая слова, продолжает осыпать его русскими ругательствами, вот-вот полезет в драку. Собираются жители квартала.
— Сын блудницы, безбожник! — выкрикивает выведенный из себя старик. — Эй, люди! Извел он меня до смерти, этот скандалист! Я занимаюсь своим делом, до его дувала и пальцем не дотронулся! Нажрется водки, очумеет и начинает скандалить, никому жизни нет от него!
Расуль-орус снова подступает к старику с палкой.
— Подожди, вот пожалуюсь на тебя в полицию, заохаешь тогда. Водку я на твои, что ли, деньги пью, сгореть тебе в могиле? Ну, отвечай сейчас же!..
При упоминании о полиции всех бросает в дрожь. Несколько человек пытаются унять Расуля.
— Довольно, довольно, перестань. Хоть сединам его уважение сделай! — уговаривают они и в конце концов спроваживают Расуля домой.
В квартале почти не осталось ребят, все разъехались, кто куда. Тишина кругом такая, словно улицу залило водой. От скуки я настроил решето-капкан, ловлю горлинок, воробьев. Но бабушка сердится: «Грех же!» Мать бранится. А дни-то долгие-долгие.
Во дворе нашего соседа торчало единственное дерево — яблоня, высокая, уже старая, наполовину засохшая, но она еще родила. Яблоки на ней только-только начали поспевать. Хозяев дома нет — перекочевали за город, там у них усадьба с садом. Мы — Агзам, Ходжи и я — перемахнули через дувал, взобрались на яблоню. Яблоки червивые, безвкусные, как вата. Но нас это не смущало — мы наелись досыта, насовали яблок за пазуху. Потом начали трясти яблоню, что есть силы, но слезть и собрать яблоки не успели: снаружи неожиданно загремела цепочка, открылась калитка, во двор вошел хозяин дома. С длинной хворостиной в руке он подошел к яблоне и закричал, задрав голову:
— Слезайте, негодники!
Бледные, растерянные и жалкие, мы притаились на яблоне. Слезать — боязно. И не слезать — нельзя. Бежать — как тут убежишь?! Чувствуя, как дрожат ноги, руки, мы медленно спускаемся на землю. Хозяин дома стоит над нами. Раза два замахнулся хворостиной, но почему-то бить не стал, а только пригрозил:
— Второй раз вздумаете перелезть через дувал, тронуть яблоню, ноги переломаю!
— Дяденька, больше никогда не тронем! — захныкали мы в один голос.
Хозяин ничего не ответил, молча повернулся и ушел в дом. А мы в одну секунду оказываемся на улице.
… Солнце палит. Пыль на улице раскаленным угольем поджаривает ноги. В воздухе, вычерчивая круг за кругом, медленно кружит коршун. Воробьи здорово дразнят его. Подлетят близко-близко и — раз! — нырнули вниз. Коршун, поддавшись на их уловки, бросается вслед, но всякий раз оказывается обманутым. Нас забавляет эта игра. Потом мы взбираемся на крышу высокого двухэтажного дома, ищем гнездо трясогузки.
— Нашел, нашел! — шепчу я товарищам.
Трясогузка сидела на яйцах. Она вспорхнула и улетела.
Ребята с интересом рассматривают яйца, осторожно перекатывают их на ладонях.
— Ребята, не будем трогать, — говорю я. — Пусть она высидит птенцов.
Переходя с крыши на крышу, мы добираемся до Ак-мечети и затем до Балянд-мечети. Крыши горячие, воздух пышет пламенем, но мы не замечаем жары.
Баи и их сынки злятся, кричат снизу:
— Эй, что вы там делаете? Убирайтесь с крыши, нищее отродье!
Но мы не остаемся в долгу, выкрикиваем хором:
— Скупой бай! Жадный бай! Глупый бай! — швыряем комья земли и убегаем.
Так проходит время. Каждый день мы посещаем школу, Ученье дается с трудом. Многие ребята учатся по четыре, по пять, по шесть лет и бросают, дойдя до «Хафтияка». В учении нет твердо установленного порядка, правил, нет отдельных классов. В одной комнате громко, во весь голос, зубрим мы каждый свой урок. У кого есть усадьба, те всю весну и лето проводят за городом. А те, кто остался здесь, как я, например, хоть и дуреют от жары в душном классе, хоть учение опротивело нам до отвращения, вынуждены отсиживать полаженное время в школе, завидуя счастливчикам и мечтая хоть о маленьком садике.
— Отец говорил: вот накопим денег немного и купим сад, — вздыхает один из мальчишек.
— Денег накопить можно, если быть бережливым, — вступает в разговор другой. — Дядя каждый годовой праздник дарит мне пятак, а я сейчас же прячу его в шкатулку и запираю. Пусть это будет через тридцать — сорок лет, а на сад я обязательно накоплю. Отец говорит: капля по капле — озеро собирается…
Все мы громко хохочем.
— Сад — штука хорошая, да разве накопишь на него, собирая по пятаку?!
— Отец у меня парикмахер, — невесело говорит третий, — как мы можем накопить денег? Казан кое-как кипятим, да и то один день — мучная похлебка, другой — постный суп…
Я молчу, понурившись.
На школьном дворе, у хауза растут красивые шелковицы с пышными кронами. Учитель приказывает нам перекочевать в тень шелковиц. Поднимается суматоха, мы подхватываем циновки, старую ватную подстилку, облысевшую овчину учителя и бежим к хаузу.