Когда уйду из жизни жалкой,
немало дам вздохнет в тоске.
(С Инес встречался я за свалкой,
с Хуаною — на чердаке.)
Бормочет поп, уныл, как галка,
фарс на латинском языке;
в цилиндре кучер катафалка
мертвецки пьян на облучке…
Два-три венка, плохие речи,
а я беспомощен!.. «Что, печень?» —
персоны важные шепнут.
А Исабелла, Роса, Зоя
воскликнут: «Сердце золотое!» —
и про себя: «Какой был плут!»
Как? Трубка вкупе с бородой — и их союза
довольно, чтоб я слыл поэтом? Да, но я ж
отнюдь не потому свой байронский вояж
по департаменту (служебную обузу)
рифмую… Не нужны мне лавры толстопуза,
которому в башку втесалась эта блажь:
потеть, скрипя пером… И вот он входит в раж,
и зá косы дерет похищенную музу.
Вот взяты в оборот Бодлер, а с ним — Верлен;
злодей Артур Рембо, и чувственный Рубен;
отец Виктор Гюго — и тот в работу пущен…
Пусть сохнут пашни, исстрадавшись по зерну,
ржавеют поршни и в стране бюджет запущен…
Возвышенней зевать, уставясь на луну!
Когда любовь ушла… Когда любовь ушла,
забудем про любовь, и только привкус грусти
с собою унесем. И лишь глаза опустим
над тем, что было — пламя, а стало вдруг — зола…
Когда любовь ушла… Когда любовь ушла…
Забудем про любовь, в только привкус грусти
с собою унесем в нирвану бытия,
где ты — уже не ты и я уже — не я…
Забудем про любовь, и лишь глаза опустим
над тем, что было — пламя, а стало вдруг — зола…
И тихо улыбнувшись полузабытой страсти,
полузабытой страсти, полусмешной напасти,
почувствуем, как снова она нас обожгла.
Повымерли давно сирены… Или
они и вовсе, может быть, не жили?
Их пение, звучащее из пены,
на песню трубадуры положили.
Вы не были сирены
или были?
То ветер ли трепещет над песками?
Волна ли это плещется о камень?
Мерещится мне плач
печали трубной…
Ах, трубадур, тебе ведь так нетрудно
заставить вещей силой сладкогласца
то в пение, то в пену окунаться
хоть дюжину сирен…
Или тринадцать.
Да, я не видел моря.
Эти очи —
два марсовых, буравящих пространство,
два светляка, блуждающих в ночи
в излучинах космических пучин,
стальные очи викинга — в их взгляде
клубится ужас обморочной пади, —
мои глаза, питомцы вечных странствий
в пространстве звезд, в лазоревом просторе
не видели еще ни разу
моря.
Его лучистая, излу́чистая зыбь
мою мечту ни разу не качала.
Призывный плач сирен не слышал я…
Вся в ртутных высверках, морская чешуя
мои глаза
не жгла слепящим жалом.
Меня еще ни разу не глушили
набат штормов его и штилей тишина:
крутая циклопическая ярость,
а вслед за ней — безмолвная усталость,
когда внезапно, утомясь от бурь,
оно лощит серебряные блики,
кропя луной сапфирную лазурь…
Я знаю наизусть,
как пахнут волосы любимой… Знаю.
Я пил взахлеб медвяный аромат
девичьих локонов и лебединой шеи,
я столько раз вдыхал весенний сад
грудей, белее лепестков лилéи…
Я жег в курильницах таинственный сандал,
нирвану обещающий… Я часто
такими благовоньями дышал,
что и не снилось магам Зороастра
[141]!
Но я не знаю запаха восхода,
набухшего соленой влагой йода.
Мои запекшиеся губы
не холодило терпкое вино
морской волны…
Мои запекшиеся губы,
мои безумные, бормочущие, жаждущие губы,
мои горчащие тоской и гневом губы
не пенящейся брагою волны —
вином любимых губ опьянены.
Я побратался с облаками,
я им брат.
Брат облакам, поющим парусами
«Летучего голландца»… Чудакам,
гонимым зачарованно ветрами,
мятущимся, задумчивым умам,
плывущим в одиночестве над нами.
Я странник полночи,
я старый мореход,
бортом судьбы о рифы ночи тертый.
Угрюмые моря ее и фьорды
давно изведал мой упрямый лот.
А вы, мои сомнамбулические сны!
Вы — корабли, разбитые о скалы,
запутанные карты и корсары…
Хмельная прихоть зреющей волны!
Мои глаза — скитальцы по вселенной,
извечные паломники ночей:
тишайших, бальзамических ночей,
трагических, тоскою рвущих вены…
На дне моих мифических очей —
осколки затонувших сновидений:
виденья
наслаждения и пени,
смертельной боли скрюченные тени,
и призрак мщенья, жаждущий прощенья,
и в пропасти высокая звезда,
и свет любви, замешанной на горе…
Все это вместе сплавили во взоре
мои глаза, не видевшие моря,
не видевшие моря
никогда!