За эту свободу петь под проливным дождем
ты должен отдать все!
За ату свободу чувствовать, как к твоему плечу
прижалось твердое и теплое плечо народа,
ты должен отдать все!
За эту свободу раскрыться душой, как цветок на заре
громыхающих фабрик, и освещенных школ,
и хрустящей под плугом земли, и детей,
улыбающихся во сне,
ты должен отдать все!
Нет иного выхода, кроме свободы,
нет иного пути, кроме свободы,
нет иной родины, кроме свободы,
не будет стихов без оглушительной музыки свободы!
За эту свободу, повергающую в трепет
тех, кто извечно ее попирал
ради своей нищеты кичливой;
за эту свободу — вечную ночь для угнетателей
и бесповоротный рассвет для всего народа, который уже нельзя победить;
за эту свободу, которая осветила запавшие щеки,
босые ноги,
дырявые крыши
голодных детей;
за эту свободу, за юности царство;
за эту свободу,
прекрасную, как мир,
ты должен отдать все,
все, чего она потребует!
Все — даже тень свою!
Все — даже свою жизнь!
Как сладостны мечты! Их озаренья
страстям дают пьянящую безбрежность,
лугам — надежду вечного цветенья,
цветам — неувядающую нежность.
Вот появилась радуга, как будто
по мановенью мага. Половину
небес пересекла она и, круто
упав над берегом, впиталась в тину.
Вот истина, что пестует сознанье,
бунтующее сердце пожирая.
Она как плод на дереве познанья:
вкуси — и навсегда лишишься рая.
Бард хоть и держит бой с исчадьем ада
Химерой
[179], что внушает небылицы,
но там, где вихри, рифы, тени, надо
к спасительной утопии стремиться.
На статую Мемнона
[180] из Египта
подчас походит бард, но безутешный,
когда его надежда уж разбита,
он может стать зарей чужой надежды.
Что мир наш? Воплощение Тантала.
Об идеале попусту скорбит он,
Сизифов камень катит вверх устало,
а кровью Несса плащ его пропитан;
[181] как жить, он от Вараввы
[182] ждет подсказки,
но и Христа он обожает тоже,
и, как пигмей, чей страх растет гигантски,
он у Прокруста корчится на ложе;
давно грехи бесчестят его имя,
и, чтоб их искупить, он брошен в пламя,
терзаемый страстями роковыми,
как Актеон
[183] безжалостными псами;
когда, то богохульствуя, то хныча,
оковами звенит он, но при этом
повертывается эгоистично
спиной к чужим страданиям и бедам,
поэт-провидец над кострищем дымным
сложить, пропеть обязан песнь такую,
что освятить могла бы горним гимном
не собственную скорбь, а мировую.
Свеча неугасимая, святая,
что на алтарь бросает свет неровный
и, жертвенно, неумолимо тая,
тьму разгоняет в сумрачной часовне;
диковинный сосуд, кадящий в храме,
сосуд, что богом мудро был загадан
как символ единенья с сыновьями,
как вечная любовь: огонь и ладан;
безумный Дон Кихот, один удало
взывающий сквозь громы к правосудью
с зазубренным мечом и без забрала,
с разодранной, кровоточащей грудью;
бессмертный Феникс, гордо над кострами
кружащаяся царственная птица,
которая сама ныряет в пламя,
чтоб молодой из пепла возродиться, —
вот что такое бард. А славить Граций,
когда звучит повсюду, словно эхо,
призыв «К оружью!» — значит распрощаться
со званием певца и человека.
. . . .
Раскачиваясь мерно в бесстыдстве наготы,
ужасный плод — как символ возмездья рокового —
труп на суку высоком, трофей петли пеньковой,
вываливал язык свой из мира немоты.
Чуб, как петуший гребень, гримаса тошноты
и боли, — в этом было так много шутовского.
Пред ним, неподалеку от моего гнедого,
мальчишки надрывали от смеха животы.
Казались наважденьем и эшафот зеленый,
и узник с головою пристыженно склоненной.
Неугомонный ветер, зловоние стеля,
с поспешностью шальною носился вкруговую.
И выплывало солнце в долину голубую,
и песнею Тибулла манили вдаль поля.