Эта серая морось мир окутала снова,
от ненужного горя жизнь темна и тяжка.
У порога души постучала тоска,
как усталая странница в поисках крова.
И дыханье жасминов из сада ночного…
Бередит мою рану острый запах цветка.
Вспоминается вечер… Ползут облака,
моросит, и давно все к отъезду готово.
Острый запах жасмина… Дождя шепоток,
неумолчное в мокрой листве бормотанье,
бесконечных тягучих признаний поток…
И печаль воскрешает в туманном сознанье
чьи-то слезы, летящий по ветру платок
и корабль, отплывающий в скорбном молчанье.
Любовь меня живит, и убивает,
и ранит сердце, и светлит сознанье,
сжигает в фиолетовом сиянье,
и вновь мою судьбу переплавляет;
велит упасть и сильным поднимает;
то стебель я, то дуб под этой дланью;
дает мне песнь, что разум отнимает,
и кротко учит постигать молчанье.
Не уходи — пусть длится наважденье,
дай мне твоих тревог и наслажденья,
не исчезай, любовь, — еще не время!
Одну тебя я призову с тоской,
навеки покидая жизни бремя, —
и пусть умру, сражен твоей рукой!
Лучше было бы сюда не возвращаться,
в рай поверженный, немой, лишенный речи,
исковерканный жестокостью картечи.
Здесь и однорукие деревья,
купол круглый обступив сановной свитой,
пропускают сквозь себя упреки башни,
трепеща листвою, бурей битой.
Здесь ружейная пальба запечатлела
на домах всей этой призрачной деревни,
начертила на известке белой
черные и гибельные знаки,
так что блудный сын, домой вернувшись,
потеснив полночный мрак злодейства,
здесь прочтет при лампе закоптелой,
что погибло все, что было прежде
и что больше места нет надежде.
В дряхлое затворничество двери
ливень лупит из прогнившей тучи,
и, кривясь, поет замок скрипучий,
и два гипсовых, два чистых медальона,
чуждых миру и мирским заботам,
словно наркоманы, смотрят сонно
друг на друга и бормочут: «Что там?»
Я пройду отвыкшими ногами
в патио, похолодев от дрожи
ожиданья; занят там колодец
сам собою; там ведро из кожи,
чьи непререкаемые капли
на припев безрадостный похожи.
Если солнце, животворное, хмельное,
жжет неистово истоки христианства,
для мечты отысканные мною;
если ношу муравей тащить не в силах;
если нежный стон голубок сизокрылых,
в паутине заблудившись, длится
некончающейся жалобой бессильной —
то любви и всепрощенья жажда, —
это лишь кольцо в плите могильной.
Новых ласточек гончарная работа —
поколенья нового стремленье
строить гнезда — жажда обновленья;
вечера монашеские, зори,
а под ними, под опалом небосвода, —
плач ребяческий коровьего приплода,
плач по вымени тугому, плач теленка
по жующей фараоновой корове,
детский плач, пугающий ребенка;
колокольня с обновленным звоном;
алтари, покрытые резьбою,
и любовь, открытая влюбленным
парам с одинаковой судьбою;
девушек помолвки — скромных, свежих,
как кочан капусты, плотно сбитых,
в свете фонарей, как на подмостках,
руку подающих у калиток;
барышня, томящаяся где-то
за каким-то старым фортепьяно,
из какой-то арии рулада;
силуэт жандарма с сигаретой…
…И тоска поэта-ретрограда.