Ты все теряешь: дни, любовь к отчизне,
страсть к женщине любимой, сон и силы,
и волю к жизни, и права на нежность,
и, обезумев, ты идешь, а рядом —
желанья, мир, огни — и ничего-то
не знаешь ты — ведь сказано однажды,
что людям ничего не должно знать.
Глухая поступь голода — как ругань,
как ранящие чуткий слух удары
волны порока мутной, как холодный
блеск мраморных надгробий, и как веток
скорбь обнаженная, как дрожь готовой
замерзнуть и оледенеть воды.
Есть в воздухе река — хрусталь и пламя,
есть море голосов и вопль дикарства,
есть ранящие мысли и предметы,
есть краткий шум рассвета, и предсмертный
крик ночи этой вот, и новой ночи,
и всех ночей вселенной, увлаженных
испариною горьких, скорбных ртов.
Идешь ты, как по роще кипарисов,
по острым, удлиненным теням страха,
впритык к подножью смерти. И не знаешь
ты ни о чем — ведь сказано однажды,
что ничего никто не должен знать
и говорить — ведь все, что скажут, — это
мольба, прощанье, лозунг и приказ.
Не замечай сочувственного взгляда,
по дебрям осторожно пробирайся,
ты — не хозяин неба над тобою,
ты по-пспански говоришь — и видишь
угрозу голубых и чуждых глаз.
Ты — карлик рядом с родом великанов,
сраженный страхом дня, и скорбью ночи,
и фальшью душ — и только падший ангел
поэзии, раскрыв, раскинув крылья,
тебя сумеет, может быть, спасти.
Идешь навстречу мукам, чтоб пронзили
тебя шипами родины погибшей,
чтоб задушили гомоном отелей,
где все гниет в вонючем море виски.
Идешь в ничто, забытый целым миром,
и ты не видишь мрамор Хуареса
и лавры, опозоренные смехом
мошенников различного калибра;
преследуют тебя, идут по следу
азалии из штата Алабама,
магнолии с горячей Миссисипи,
спешат политиканы-пеликаны
и розы из садов Луизианы,
ромашки, незабудки и фиалки
из Тéхаса, Миссури, Иллинойса…
И миллионы Библий, что похожи
на миллионы мертвых голубей…
Ты смотришь на деревья и мечтаешь
о непорочности вещей любимых,
о чистой доброте старинных улиц
с их смехом древним, с молнией, упавшей
на кожу, позлащенную любовью
смеющегося, ласкового солнца…
Друзей ты видишь, а друзья похожи
на тень друзей, на тень герани, розы,
на лавра тень, бескровную, как траур.
Что за страна, в которой жить пришлось нам?
Где волшебство спокойствия, где чудо
той тишины, где все любви подвластно?
Нас столько миллионов — неужели
нам по-английски надо говорить?
Сам спросишь — сам ответа избегаешь,
как тело — раскаленного гвоздя…
Ведь все горит как будто, все пылает,
а между тем, все — прах, все — куча пепла:
в походке девушек, гармонии лишенной,
надушенного тлена клокотанье,
плач по судьбе на юношеских лицах
и вялая игра с недальней смертью
в померкнувших глазах у пожилых.
Все будто бы пылает, словно крепость,
огнем и кровью взятая. И сердце
пейзажем этим пахнет. Пахнет воздух
иссохшими телами мертвых мыслей.
Поэты пахнут мрамором и бронзой.
И медленно все это догорает,
как на большом кладбищенском костре.
Все словно умирает постепенно.
Все — пыль, сто раз истертая ногами.
Отчизна — пыль, хотя она должна быть
живою плотью… Нет ее! Из сердца
ее изъяли, вырвали, а сердце
опустошенное — под каблуком.
Бежать, бежать от буйволов свирепых,
все растоптавших, от всесильной злобы
тельца златого, карлика-тирана,
республики, все взявшей, все купившей, —
озера, электричество и банки;
бессмысленно уже взывать к Линкольну
и незачем глядеть на Хуареса —
топор врага обоих обезглавил,
нет уваженья ни к какому миру,
нет уваженья ни к какой любви.
Нет уваженья к воздуху, которым
мы дышим все, ни к женщине любимой,
ни даже к сочиненному тобою
стихотворенью… Это оттого, что
нет милосердья к родине, в которой
течет страдальцев праведная кровь.
Да, братья, все, все кажется погибшим,
покуда в нашем Мехико — простите,
в Мехико-Сити! — дикари надменно
шагают по проспекту Хуареса:
туристы — знатоки киноискусства,
вздыхатели об «унесенных ветром»,
и гангстеры-убийцы, и «Мисс Тéхас»,
миллионерши-психопатки (сотни
разводов за плечами!) — все поганят
и топчут красоту и пожирают
«Молитву Гетесберга», и страницы
Уитмена, и чаплинские фильмы,
и паспорт Поля Робсона, а после
тебя бросают тут же, на асфальте,
с разорванным английской речью слухом,
с открыткою Чапультепéка, смятой
в ненужный и беспомощный комок…