Навстречу едет длинный обоз саней со льдом. Гнедой Алксниса сам сворачивает к канаве и останавливается. Некоторые возчики, проезжая мимо, здороваются со старым Алкснисом, но он не отвечает. Неподвижно смотрит он на вожжи и думает свою думу.
— С озера едут… — кивает Линит вслед обозу. — Весь этот лед я заготовил.
Но Алкснис не слушает его. Гнедой еще не успел выбраться на дорогу, а он опять продолжает свое.
— Разговаривают с нами, как с чужими. Сразу видать, что не от души. А между собою часами говорят и шепчутся. Вот когда оттепель была, сын батрака Мартыня с девушками на дворе игру в снежки затеяли; пристали мы с матерью к детям: подите, мол, и вы поиграть. Вышли, десяти минут не побыли, и обратно. Не нравится… На Новый год в Доме общества бал устраивали. Мы их туда прямо силой гнали — и все напрасно, не поехали. Какой, мол, толк от этих балов — одни глупости. Ну что ты скажешь, Линит: словно старики! Повеселиться не умеют… Давеча, когда туда ехали, я у станции увидел выброшенную за забор старую рождественскую елку. Мне тут сразу в голову пришло — и теперь никак забыть не могу, — разве их молодость не похожа на такую вот выброшенную елку? Свечки погасли, детские утехи кончились. Спрашиваем: все ли у вас там такие? Нет — не все. Другие, говорят, живут беспечно, весело, не думают ни об учении, ни о цели жизни.
— Цель жизни… — немного погодя медленно цедит сквозь зубы старый Алкснис. — Мне сдается, что в ней-то вся и беда. Только поди пойми, что они думают, когда ничего тебе не говорят. Ломай себе голову, думай сколько хочешь, — все равно ничего не придумаешь. Все мысли словно об стенку ударяются. А сердце чует, что хорошего в этом нет. То, что сердце детей от родителей удаляет, не может исходить от господа. Да… Сегодня утром перед отъездом собрались на молитву. Перелистываю книгу псалмов, а украдкой на них посматриваю. Чудно мне чего-то… И в самом деле: они так переглянулись, что у меня книга в руках задрожала, и петь никак не могу. Напев знакомый издавна, а петь не могу. А у матери, смотрю, слезы на глазах… она тоже заметила.
Линит сердито откашливается.
— Да, отец, распустилась теперь молодежь. Чересчур распустилась. Что теперь для них родители, что слово божье! Мирская премудрость, мирские утехи — вот чему они поклоняются.
Старый Алкснис вздыхает.
— Нет, Линит, у них этого нет, чтобы с умыслом или досадить. Вижу я: и не хотят они, да иначе не могут. Ими управляет какая-то тайная сила, какая-то непостижимая власть. Мы этого не понимаем, и они не понимают, мы не можем иначе, и они не могут… Приди нам это раньше в голову — стали бы посылать их учиться! Поучились бы тут в приходской школе и прожили бы. Много ли мы учились, а разве не стали людьми? Вот и они бы так.
— Не в этом счастье, — кивает Линит головой. — Нынче молодежь всюду одинакова. Нечистый всюду сеет свое семя…
— Неисповедимы пути господни… — задумчиво говорит старый Алкснис. — Нельзя поверить, чтоб на то была божья воля, и нельзя поверить, что такое может случиться наперекор ей. Я чуть слезами не залился, когда дети сели в вагон. Все казалось — что-то позабыл, что-то еще сказать надо, а сам не могу вспомнить. Смотрю вслед поезду, — может, помашут фуражкой или платочком, как всегда. Но нет — и не вспомнили… Где там: обступила целая толпа товарищей и подружек!
Старый Алкснис внезапно умолкает — слишком дрожит у него голос, и ему неприятно, что Линит это замечает. Его печаль постепенно перешла в озлобление, которое ищет выхода. Глаза у Алксниса загораются.
— Но-о, стервец, тащится, как дохлый, — и, наклонившись, он изо всех сил ударяет гнедого вожжой по крестцу. Тот с испугу подскакивает и так дергает сани, что Линит чуть не вываливается из них. И тут же конь переходит на резвую рысь. Прижав длинные мохнатые уши, он удивленно косится одним глазом назад.
Продолжительное, неловкое молчание. Старому Алкснису неприятно, что он почти чужому человеку столько наговорил о своих детях и что на сердце от этого вовсе не полегчало, а стало еще тяжелее. Неприятно и Линиту — он не знает, что сказать, как утешить любезного хозяина. Наконец собирается с духом, откашливается.
— Лен вы уже кончили трепать? — заговаривает он другим голосом.
— Что — лен? Да, почти… еще каких-нибудь полберковца осталось. Лен нынче не в цене.
— Да, слыхал. Трудно придется в нынешнем году хозяевам: хлеб совсем дешевый, лен тоже, а расходы большие.
— Расходы большие… Слушай, Линит, ты никому не передавай, что я тебе про детей говорил… Это я одному тебе.
— Что ты, отец! — Линит с достоинством машет рукой. — Разве я баба? У меня, как в сундуке под замком.
— Да я не то сказать хотел… — Старый Алкснис пытается засмеяться. — Неужто я про своих детей плохое говорить стану… Так, иногда находит.
Он не может подыскать слов, беспокойно ерзает, в нем снова пробуждается озлобление. Он нагибается, хлещет гнедого по спине.
Линит хватается за вожжи.
— Тпру!.. Останови, хозяин!
Старый Алкснис придерживает лошадь.
— Ну, что?
— Доехали, — объясняет Линит.
У дороги стоит дерево с густой верхушкой, покрытой инеем, — должно быть, ветла. Возле нее в рыхлом, наметенном за ночь снегу еле видны следы какого-то прохожего, а может быть, и проезжего.
Старый Алкснис останавливает лошадь.
— Спасибо, что подвез, — благодарит Линит, прощаясь. — Теперь уж дойду. Еще версты две… Езжай с богом. Кланяйся хозяйке. Спасибо, что подвез.
Отъехав шагов двести, старый Алкснис вдруг, еще что-то вспомнив, придерживает гнедого и оглядывается. Линита едва можно разглядеть сквозь стоящую в воздухе изморозь.
— Линит! — зовет он. Но тот не останавливается, должно быть, не слышит. — Линит! Так ты никому не говори…
Немного подождав и не получив ответа, он выпрямляется. Лицо у него красное.
— Но-о, стервец, чего плетешься! — Он снова нахлестывает гнедого вожжой по крестцу.
Лошадь пускается резкой рысью. Печально позвякивает соскочившее со шлеи колечко.
С самого обеда в доме и на дворе у Крикисов началась суета и беготня. Двор был прибран, подметен и блистал чистотой. Конский и коровий навоз сгребли в яму, мусор, обломки кирпича, камни, заржавленные дырявые чайники и осколки стекла собрали в кучу у двери в клеть. Обвалившийся забор кое-где подперли. На скорую руку выкосили жухлый гречишник и лебеду.
По одну сторону квадратного двора стоял старый жилой дом в два маленьких окошка с покосившейся замшелой соломенной крышей. Наружные двери на лето обычно выставляли, и в зияющий проем видны были дочерна закоптелые сырые сенцы, а в глубине — старинный очаг, над которым постоянно висел на железном крюку котел, облепленный лузгой, мукой и картофельной шелухой. Прямо против двери дома, на другой стороне двора, — хлев и грязный загон, а сбоку — клеть, и еще немного поодаль — рига с половней и навесами. Все постройки у Крикисов ветхие, покосившиеся, под дырявыми соломенными крышами. Всюду бедность, запустение и грязь.
Хозяйство Крикисов постепенно, но неудержимо приходило в упадок. Люди объясняли это разными причинами — ленью, пьянством, неуживчивым нравом хозяев. Сам же Крикис любил жаловаться на трудные времена, плохие урожаи, большие платежи и злую жену. Но никому из Крикисов не приходило в голову подумать над тем, как бы покончить с жалким полуголодным существованием и начать жизнь по-иному.
Крикис вышел во двор и, задрав рыжую бородку, с минуту смотрел в сторону большака. Красное потное лицо его выражало мрачную надменность. Глаза прятались под длинными ресницами. Он был в одной рубахе, подштанниках и в стоптанных опорках. На дворе он постоял только несколько минут. Харкнул, сплюнул, тяжело ступая, пошел обратно в дом и прямо в опорках повалился на кровать; повернувшись к стене, он укрылся от мух одеялом до самого подбородка.