— Нет, это трудно сделать.
— Так вот, я скажу тебе, что ты напрасно считаешь меня своим должником. Если вспомнить, сколько я зарабатывал уроками и сколько из этих заработков отдавал вам, то окажется, что я ничего не должен.
Отец зашевелился.
— Сыновнее уважение — вот что ты мне должен.
— Да вы любое уважение переводите на деньги. А денег я ни тебе, ни Карлу не должен.
Наступило молчание. Юрис смотрел на отца, и тот даже в темноте чувствовал его взгляд. Крикису стало жарко, заныло сердце. Несколько минут он не знал, что делать, что сказать. За его спиной поскрипывали гнилые деревца.
— Ничего… — забормотал он изменившимся голосом. — Я тебя ни в чем не упрекаю… ни в чем. Но ты хоть скажи, о чем вы говорили с Лизой… с моей женой?
— А! О чем мы говорили с Лизой? Зачем тебе это знать? Почему ты не спросишь прямо? Тебя ко всем бедам в придачу еще и ревность мучит… Да еще к собственному сыну!.. Чего только в этом доме не увидишь. Задохнешься тут! — Он обхватил обеими руками голову, затем стремительно вскочил со скамьи, пытаясь сдержаться. — Нет, я не буду сердиться. Мне тебя жаль. Мне тебя от души жаль, отец!
— Я жалкий человек, Юрис, — ты правду говоришь. Подлый человек и пьяница. Но ты не суди меня. Чего только я не натерпелся от этой женщины…
— Не рассказывай, я не хочу слушать. Отойди и выпусти меня. — Он отстранил отца и вышел из беседки. Ему были противны эти взаимные жалобы. С каждой минутой ему становилось здесь все невыносимее. Он пошел к дому. Опять крыжовник и сорные травы цеплялись за его платье, хлестали по ногам.
Хозяйка, постелив постель, сидела у окна и смотрела во двор. Когда вошел муж, она и бровью не повела. Он постоял посреди комнаты, прижал руку ко лбу, к груди, видимо, хотел что-то сказать, но затем тяжело повалился на постель, и стало тихо.
Хозяйка засмеялась про себя: она знала, что его мучит ревность, и радовалась этому — радовалась злой, греховной радостью. Она искоса взглянула на лежавшего мужа. От отвращения мурашки пробежали у нее по телу. Затем она опять повернулась к окну и стала ждать Юриса. Он должен прийти, хотя бы проститься… Через полчаса она так сидя и уснула.
Юрис долго стоял во дворе, погруженный в свои мысли.
«Отчий дом, отчий дом…» — повторял он про себя чуть ли не в сотый раз, но его сознание словно заволокло туманом. Он уже не мог вдуматься в смысл этих слов. Все переживания и впечатления этого дня как-то спутались и перемешались. Прошло довольно много времени, пока ночная прохлада не освежила его голову.
«Отчий дом…» Он разразился горьким смехом. Как заманчиво звучали эти лицемерные, коварные слова. Сколько разочарования и боли прячется за этой личиной! Сколько прекрасных стихов он читал о родине, об отчем доме! И все это звучало для него издевкой. Никогда его израненное сердце не было так грубо и больно задето, как здесь, в отчем доме, и людьми, которые были ему ближе всех. Да, должны быть ближе всех, но в эту минуту он чувствовал, что самые чужие для него люди на свете — отец, брат, сестра. Он боролся с собой, со своими чувствами. Равнодушно и спокойно хотел он уйти из этого дома, а сам чувствовал, что в нем против воли поднимаются и растут озлобление и ненависть. А Лиза?.. Ее он ненавидел больше всех. С отвращением он вспомнил, как она прижималась к нему, в беседке, вспомнил свое малодушие и вздрогнул от холода и страха. Он должен был бежать от нее, от самого себя… от самого себя, — это он еще раньше почувствовал. Какое ему дело до страданий Лизы и отца!
Вдруг он очнулся: чего он еще тут стоит — изгнанный блудный сын? Он задыхается в этом воздухе, насыщенном ненавистью, недоверием, горем. Застегнув пальто, он пошел прочь. Но у ворот остановился и обернулся. Хоть бы проститься с кем-нибудь! Хоть бы собака выбежала вслед и залаяла!.. Но было тихо, все спали глубоким сном. Он вышел на дорогу и зашагал все быстрее и быстрее. Только на пригорке остановился и оглянулся в последний раз. Отцовский дом лежал в низине черной бесформенной грудой. И казалось, что ночной ветерок доносит оттуда запах гнили.
Над вырубкой нависло светло-серое облако дыма. Тяжелое и неподвижное, оно кажется застывшим, сплющенным. С Кукушкиной горы видно, как время от времени сквозь серую пелену с треском и шипением прорывается вверх клокочущий черно-красный столб. Это вспыхивает от корня до верхушки одинокая, забытая ель, которую настиг огонь.
А когда спустишься с Кукушкиной горы, сразу видно, что серое облако дыма только сверху казалось таким застывшим и неподвижным. Внизу шныряют, скачут, клубятся, расползаются тысячи красных змей. Слышно, как там все шипит, трещит и бурлит, словно в огромном котле. Время от времени раздаются тяжелые размеренные удары — это топор новосела валит обгорелую ель. Иногда доносятся короткий звенящий звук, будто задели пальцем струну цитры, — то плуг пахаря подымает новь, рвет цепкие, толщиной в два пальца, корни елей. Под серым пологом снуют черные от копоти согбенные фигурки людей. Это их сила заставила плясать красных змей и превратила эту раскинувшуюся на три версты в длину и почти на столько же в ширину, покрытую кустарником и пнями вырубку в красивое ровное поле.
По ту сторону, прямо напротив Кукушкиной горы, вдоль опушки тянется полоса еще в прошлом году выжженной и засеянной вырубки. Иссиня-зеленая, едва начавшая колоситься рожь почти совсем скрыла разлапистые пни. Вокруг корневищ крупная переспевшая земляника, будто красным гарусом вышитая. Но маленькие согбенные фигурки в тревоге бродят вдоль ржи: не перебросило бы ветром огонь с новой вырубки.
На опушке, поодаль друг от друга, — какие-то странные избы. Не сразу догадаешься, из чего они построены. В дело пошло все, что нашлось на вырубке: десятки лет пролежавшие в болоте коряги, оставленный под снегом лесорубами хворост, ветвистые верхушки елок, ольховые прутья, глина и мергель. Сами носили, сами строили.
Небольшие оконца о четырех стеклах. Две избушки с трубами, остальные обходятся так. Возле каждой — небольшой загон для скотины. Перед одной избушкой красуется даже большой куст георгин, с пышными темно-красными цветами…
Оттуда, огибая ржаное поле, идет девушка в сером поношенном платье, в лаптях, в цветистом красном платочке, на плече у нее закопченные грабли. Девушка идет охранять свое поле от огня соседней вырубки. Все утро пламя шныряло возле их ржи, словно подкарауливая. Ветер как раз с той стороны, хорошо еще, что не сильный.
Девушка становится на пенек и сдвигает платок на затылок. Темные пряди волос выбиваются из-под платка и падают на загоревшее от солнца и жара лицо, на искрящиеся темные глаза. Она сердито откидывает волосы загрубелой рукой и бросает взгляд куда-то за ржаное поле. Вовремя поспела — дым уже на краю поля.
Она соскакивает с пня и бежит через узкую полоску ржи. С шипением катятся ей навстречу клубы огня. Вот они уже в десяти шагах от поля. Девушка спешит им навстречу, бьет хребтом грабель, вырывает на пути огня мох и сухую траву, чтобы лишить его пищи.
Из большого огненного вала вырываются все новые и новые языки, тянутся вперед и жадно лижут мох, сухую траву и мелкие хворостинки. В девушке все сильнее закипают гнев и злость. Глаза почти совсем зажмурены и слезятся от едкого дыма. Лицо побагровело от жары и напряжения. Но сильные руки стиснули грабли и с невероятной быстротой поднимают их. Однако понемногу ей приходится отступать перед сильным, неумолимым врагом. Темно-зеленые сочные стебли, как в предчувствии надвигающейся беды, клонятся и стараются спрятать нежную бахрому еще редких цветов.
— Мартынь! — громко кричит девушка и, остановившись, прислушивается. Откуда-то издалека, из мглы, доносятся сильные удары топора. — Мартынь! — кричит она еще громче и, повернувшись, начинает кашлять. Тревожно оглядывается. В прищуренных глазах ее мелькает отчаяние. Еще несколько шагов, и красные языки начнут лизать землю у самых корней ржи, зеленые стебли станут бессильно валиться друг на друга.