Речь его прерывается. Последние слова Екаб произносит дрожащим голосом, на глазах у него слезы. Он бросает быстрый взгляд на жену. Лиене, опустив глаза, нервно застегивает и расстегивает нижнюю пуговицу кофты.
Эрнест тоже смотрит на пол и улыбается какой-то неопределенной улыбкой.
— Стоит ли говорить. Я ведь не вовсе даром. Каждый раз что-нибудь беру у вас.
— Не болтай! — резко перебивает его Екаб. Если бы его узкие глаза не сияли улыбкой, можно было бы подумать, что он и в самом деле сердится. — Добро какое — фунтик масла, корзинка яблок… Смех один. Но ты сам знаешь, пока на ноги не встанем — трудно. Только в нынешнем году шестьсот саженей канавы пришлось выкопать.
— А на будущий год надо новый хлев строить, — добавляет шепотом Лиене.
— На будущий год обязательно надо хлев строить… Осенью начнем материал свозить. И это все ничего. Мы с Лиене уже давно решили, что теперь ты должен больше брать из дома. Молоко, конечно, нельзя, а вот творог… А иногда найдется и кусочек мяса, яйца или там цыпленок… Время от времени кто-нибудь из знакомых в город едет. — И Екаб заскорузлыми пальцами скатывает из хлебных крошек шарик. — Если завтра едешь… Неужто больше одного дня не можешь побыть? Пора страдная, и кто его знает, сколько времени продержится ведро, но я уже батракам работу до самого обеда задал. Опять сам отвезу. Неужто я ради брата не могу один день…
— Я… — начинает Эрнест и осекается. Прикладывает руку ко рту, но не кашляет. Он опять неизвестно почему густо краснеет. Смотрит, как Лиене быстро встает и уходит. Екаб тоже смотрит ей вслед.
— Наверно, детей укладывает… — объясняет он. Потом замечает отворенное им самим давеча окно. Испуганно смотрит на брата и встает… — Окно настежь. Совсем забыл, что тебе вредно, А ты тоже, сидишь и молчишь.
Эрнест хочет ответить, но не успевает. В комнату входит Лиене. С трудом вносит корзину Эрнеста. На губах у нее застенчивая и многозначительная улыбка.
— Что это у тебя? — спрашивает Эрнест и тоже улыбается.
— Кое-что собрала… — торопится она с ответом и снова улыбается. Суетливо поднимает крышку, принимается вытаскивать и снова укладывать разные свертки. В корзине несколько увесистых свертков, обернутых запачканными салом или ягодным соком газетами. На дне кое-что из платья.
— Вот тебе две рубашки. — У Лиене в руках две белоснежные скатки. — Татарин-разносчик занес как-то хороший полубатист, сама в свободные минутки вышивала. А вот вязаный жилет, ты ведь такой зябкий, осенью пригодится. И еще пара носков…
— Ну зачем так много? — журит ее изумленный Эрнест, щупает носки и восторженно смеется. — Какие мяконькие… да теплые! До чего белые… И красная каемочка. Разве у тебя такие белые овцы?
— А ты и не заметил? Два барашка от одной овцы. Такие крохотные да кудрявые, мягкие, как кудель…
Растроганно смотрят друг другу в глаза и смеются тихим задушевным смехом. Екаб наблюдает их, прищурив глаза, полуоткрыв рот, с застывшей на лице довольной улыбкой. От радости не может на месте усидеть. Встает и начинает шагать из угла в угол…
Расходятся молча, с чистым, теплым чувством. Все идут спать. Лиене не успела лампу задуть, а Екаб уже спит. Спит с широкой, счастливой улыбкой на лице и не слышит, как Лиене перелезает через него, укладывается у стенки и долго, старательно подтыкает одеяло.
Пока Лиене возится, Екаб спит. Но едва она затихает, как он внезапно просыпается. Испуганно вздрагивает, поднимает голову, вглядывается в темноту, в зеленоватый четырехугольник распахнутого окна и снова откидывается на подушку и лежит с открытыми глазами.
Ему кажется, что он проснулся не от сна, а после долгой и тяжелой летаргии. Голова ясная, даже слишком ясная. Мысли нижутся нескончаемой вереницей — и все на одну, все на ту же нить… Миллион крохотных мурашек бегает по нервам. Все его тело, вплоть до мельчайшего мышечного волоконца, пронизывает жгучая тревога.
Ему уже кажется, что и мысли эти и тревога были с ним весь день. С той самой минуты, как он впервые услышал сухой, недобрый кашель… И эти будоражащие недобрые мысли, и тревога за себя…
Как они сверлят, как жгут мозг! Ни на минуту нет от них покоя!.. Подушка становится горячей, а лоб саднит от холодного пота.
Откуда-то из темноты доносится ленивое тиканье стенных часов. И еще какой-то, доступный лишь обостренному возбуждением слуху звук. Екаб приподнимает голову и прислушивается. Да… Брат тоже не спит… Сквозь стену слышно, как шуршит набитый свежим сеном тюфяк, как скрипит старая рассохшаяся кровать. И еще… какой-то странный звук! Екаб уже знает: Эрнест уткнулся лицом в подушку и кашляет…
Недобрый звук!.. Подушка становится жесткой и горячей, как раскаленный камень. Екаб приподнимает голову, а потом садится.
На дворе скулит собака. В загоне возятся овцы. Лошади в конюшне бьют копытами. Сонно жуют коровы… Знакомые все звуки! Но Екабу начинает казаться, что тут не все в порядке — надо пойти проверить.
Где-то что-то не в порядке… Екаб встает и в одних исподних выходит во двор. Под навесом чешется и скулит собака. Дверь конюшни затворена. В загоне мирно жуют коровы и овцы. Екаб возвращается к конюшне и щупает засов… Потом круто поворачивается, сердито сплевывает и большими шагами идет к дому. Везде все как обычно, эта тревога в нем самом. И почему человек так любит обман? Обманывает и себя и других…
Он ложится в постель прямо с мокрыми от росы ногами.
— Скотину ходил смотреть? — спрашивает Лиене. — Или еще что?
Екаб ее не слышит.
— Так нельзя! — горячо говорит он ей полушепотом. И Лиене чувствует, как он взволнован, как дрожит у него голос. — Он болен… вот и сейчас не спит, ворочается и кашляет. А мы… а мы что?! Лиене, да разве мы люди?
Лиене слушает затаив дыхание.
— Он не говорит — верно, прямо не говорит… А что там говорить? Всякому и так видно, что не работник он. Еще год, два, и — конец. Сидячая работа и городская пыль его доконают. А мы его гоним обратно в город. Молчи! — шипит он, хотя Лиене и не думает говорить. — Да, гоним… нам жалко потерять пятнадцать — двадцать рублей в месяц. Зверье — только и заботы, как бы где урвать.
Он задыхается, не может больше говорить. Лиене тяжело вздыхает. За стеной кашляет Эрнест.
— Братья… — начинает опять Екаб, и в голосе его слышатся слезы. — И это называется братья! Если братья между собою так, что же тогда чужие… Понять не могу, что за дух в нас вселился, откуда он? Дьявол наживы или еще что… Да разве нам эти пятнадцать — двадцать рублей нужны? Неужели мы без них не проживем? Такое хозяйство — две тысячи оборота… и все равно — пусть умирает, только бы деньги присылал. Только бы нам… А я ведь хорошо знаю и чувствую, что это против совести и против бога… весь день чувствую. И все равно не могу иначе! Притворяюсь, будто ничего не вижу, ничего не понимаю, нарочно говорю только о своем… вру и ему и себе. За себя стыдно и страшно. Чувствую, сидит во мне что-то сильнее бога и совести… связало мой язык, улыбается вместо меня. Стыдно и страшно. Дьявол наживы… И в тебе. Лиене, он сидит. В тебе тоже?
Лиене бормочет что-то в ответ. Чувствуется по ее голосу, что она не отрицает, что и она признается.
— Что для нас эти двадцать рублей? С них мы не разбогатеем. И не надо! Если между братьями может быть такое, любовь такая — тогда ничего на свете не надо! Нет, Лиене, так нельзя! Завтра же утром ему скажу. Брат, скажу я ему, ты болен, тебя губит сидячая работа и городская пыль, уезжай на юг. Уезжай на юг, я ему скажу. Довольно ты нам помогал, теперь мой черед. Свободных денег, сам знаешь, у нас нет, а добра много. Займем, продадим корову или еще что… Когда-нибудь вернешь, поправишься и вернешь. А не сможешь вернуть — не беда. Ведь мы не чужие… Братья!
— Да, Екаб! Конечно, так… — тихо, с чувством говорит Лиене, заражаясь мужниным волненьем.
Растроганный ее согласием, Екаб оживляется.
— Как только подумаю… — начинает он. — Всегда такие дружные… С детства слова дурного друг другу не сказали… И вдруг откуда все это?.. Как будто ржавчина…