— Кто, кто? — удивленно переспросил Репин.

— Шварц.

Теперь замолчал Репин. Он был обескуражен, он с трудом припоминал картины Шварца. Все только и говорили о Перове, Крамском, о картинах «артельщиков», а тут вдруг… Шварц. Он только хотел спросить своего товарища, что же понравилось тому у Шварца, как Васнецов заговорил сам:

— Вот только что пригрезилось мне то время, когда еще не было этого Петербурга. Мне очень хотелось увидеть этих людей, кто строил город. Наших русских мужиков. Как они, обливаясь потом и харкая от натуги кровью, все колотят и колотят, а сваи все глубже и глубже уходят в ил. Это русские люди, могучие духом и силой, непобедимые. Они возведут громаду Петербурга, каких бы жертв это ни стоило. Вот бы и мне показать русского человека во весь его могучий рост. Да не знаю, совладаю ли…

Репин с удивлением глянул на Васнецова:

— Я тебя о выставках спрашивал. Ты сказал, что больше всех Шварц понравился. Почему?

— А я об этом и говорю. Вот ты небось думаешь: почему Шварц? Ивана Николаевича Крамского картины я уважаю, в портретах его видна кисть огромного мастера…

Тут Репин невольно улыбнулся: уж больно громко, с приятным северным оканьем произнес Васнецов это слово — «огромного». Оно своим рокочущим звуком как бы прорезало воздух.

Репин взял под руку Васнецова и ощутил его крепкие мускулы.

— И Перова картины, тяжкие, как стон, меня тревожат, — продолжал Васнецов какую-то свою мысль. — Все, что он живописует, правда — и смерть, и наша нищета, и холод. Но меня влечет древняя наша Русь. Вот про которую Алексей Толстой иногда пишет. Характер, понимаешь ли, дух русского человека, когда он перед силами природы, перед врагом один стоял и ни у кого — слышишь?! — защиты не просил.

И опять Васнецов так громко, с такой внутренней силой произнес это «слышишь», что Репин вновь невольно улыбнулся.

— Стоял я сегодня, должно быть долго, перед картиной Шварца «Вешний поезд царицы на богомолье». Там, знаешь ли, на этой картине чудом-чудесным живет русская зима. И вот мимо убогой деревушки, мимо пустырей переваливается с боку на бок царский возок. Сколько здесь, брат, типов!.. Некоторые смеются над тем, как их деды суетятся вокруг этого царского поезда, какие они нескладные, неуклюжие, а мне, брат, не смешно. Это опять ведь Русь, родина, наши, мои, твои прадеды. Грешно над ними смеяться…

Репин все думал: откуда Васнецов такой?.. Не то что странный, но оригинальный, какой-то, непохожий на всех. И что с ним дальше будет, по какому пути пойдет?

А увлеченный Васнецов все рассказывал:

— Еще больше, пожалуй, понравилась мне другая картина Шварца, с длинным таким названием: «Патриарх Никон, в чудесный летний день прохаживающийся по саду в своем Новом Иерусалиме». В ней, правда, нет того зовущего простора наших полей. Зато каков сам Никон, сломленный, казалось бы, своими врагами, но все еще яростно сверкающий взорами! Мало ли что какой-то монах словно отсчитывает ему на пальцах оставшиеся дни жизни, мало ли что сам «тишайший» царь Алексей Михайлович уже изгнал его из сердца! Он русский человек, он верит в свою правоту и силен в этой своей правоте, и так стоять будет до смерти!..

Однако смотри, куда мы пришли. Это, брат, перст судьбы. Вот чего мне не хватает — того, что ты имеешь в избытке. Легкости, изящества в рисунке. Медведь я вятский. Ведь нашего брата-художника «артистом» называют. Хорош артист, а!.. Ну, даст бог, здесь этому научусь маленько.

Перед ними в бледном свете наступающего утра вырисовывался фасад академии художеств. Монументальный и строгий, он невольно поражал даже привыкшего к нему Репина размахом и грандиозностью архитектурных форм. И на фоне светлеющего неба благородно, как гигантские свечи, белели его круглые колонны, а две неясные скульптуры, казалось, охраняли вход в святая святых.

— Как из паросского мрамора! — восторженно сказал Васнецов, вспомнив, что где-то вычитал, как древние греки считали этот мрамор самым благородным.

Репин крепко пожал ему руку, и они расстались.

Академия

Васнецов поступил в академию осенью 1868 года. Когда он пришел подавать заявление, оказалось, что его приняли еще в прошлом году. Он не пожалел об этом, а только рассмеялся: год даром не прошел!

Вместе с Ильей Репиным он снял маленькую комнатку на 5-й линии Васильевского острова в доме Шмидта.

И началась новая жизнь — полная интереснейших событий, встреч, упорного и увлекательного труда.

Репин, поступивший в академию на несколько лет раньше Васнецова, считал, что первый год пребывания его в стенах этого старейшего и знаменитого учреждения был «медовым годом» его счастья.

Приблизительно такое же ощущение испытывал и Васнецов.

Он, конечно, не раз слышал от «артельщиков» жестокую критику академических профессоров и методов их преподавания. Он и сам понимал, что картины и рисунки, рассказывающие о действительности, зрителей больше интересуют и волнуют, а значит, они нужнее основной массе народа, чем произведения на сюжеты из античной и священной истории. И все-таки в глубине души он испытывал немалое уважение к академии, из стен которой вышли Иванов и Брюллов, — их имена с детства были для него священны.

А главное, он и сам чувствовал свое техническое несовершенство — слабость в рисунке, недостаточное владение формой — и считал, что систематическое художественное образование ему необходимо.

С такими ощущениями Васнецов начал посещать академию. Репин о своих первых днях учения писал:

«В академии, в инспекторской, я сейчас же списал расписание всех лекций — по всем предметам — и горел нетерпением поскорей услышать их. Лекции были не каждый день (об этом я уже жалел) и располагались: по утрам от восьми до девяти с половиной часов (еще темно было — при лампах) и после обеда от трех до четырех с половиной часов».

«Пришедши почти ночью… при горящих фонарях и добравшись по едва освещенным коридорам до аудитории… я был поражен тишиною и полутьмою. Огромная камера не могла быть хорошо освещена двумя висячими лампами: одна освещала кафедру профессора и большую черную доску, на которой он чертил геометрические чертежи, другая освещала скамьи. Я поскорей сел на первое свободное место — слушателей было немного, и это еще более увеличивало тишину и темноту».

Такая же обстановка встретила и Васнецова, поступившего в академию несколько лет спустя.

С каким упоением слушал он лекции по истории искусства!.. Первое время, первый «медовый год» он почти не замечал ни комического вида некоторых профессоров, ни того, что читают они в большинстве сухо, скучно, малоинтересно. Лишь бы слушать, слушать, слушать, впитывать в себя знания, как губка воду.

Ведь все, что говорили скучные даже на вид профессора, было так ново, так отличалось от тех убогих сведений, которые преподносились в семинарии!..

А между тем вот как проходила, по описанию Репина, лекция:

«Амфитеатром поднимающиеся скамьи были уже полны учениками, человек около ста. Сидели минут двадцать, пока, наконец, придерживая гладкий парик, профессор с острым бритым лицом, особой походкой учителя, склоня голову на правый бок, взошел на кафедру. Монотонным голосом он тягуче, как сквозь сон, стал продолжать книжным языком объяснение египетских папирусов, найденных в гробницах мумий».

Васнецов же не чувствовал скуки. Он старался вникнуть в смысл лекции, внутренне ужасался своей «плохой» подготовке, тому, что не все понимает.

Конечно, с наибольшей охотой посещал он рисовальные и живописные классы, о которых Репин рассказывал:

«На скамьях амфитеатра полукругом перед натурщиком сидело более полутораста человек в одном натурном классе. Тишина была такая, что скрип ста пятидесяти карандашей казался концертом кузнечиков. Становилось все душнее. Свет от массы ламп сверху, освещая голубоватой дымкой сидевшие в оцепенении фигуры с быстро двигавшимися карандашами, становился все туманнее.

Рядом с юнцом сидел, увлеченно рисуя, седенький генерал, далее какой-то бородач, потом студент университета и морской офицер».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: