— Он не кусается?
— А вилы на что? Подошел, увидел — и коли! Только он хитрый: побежит прямо на тебя — да и проскользнет между ног. Шерсть у него скользкая, будто намасленная…
Я и не подозревал, что на свете бывает столько чудес: разноцветные ракушки на морском берегу и такие опасности из-за арбузов. Прежде я знал про арбузы только одно: что их продают в овощной лавке.
— А еще у нас перед приливом на берегу бывает много летучих рыбок: так и прыгают, и у каждой рыбки — по две лягушиных ножки…
Ах! Этот Жунь-ту был просто переполнен всевозможными диковинами, о которых остальные мои друзья даже не догадывались! Да и откуда им было знать: Жунь-ту жил на побережье — они же, как и я, видели только квадрат неба над высокими стенами двора.
К несчастью, новогодний месяц кончился, и Жунь-ту надо было возвращаться домой. Я от огорчения расплакался, он спрятался на кухне, тоже расплакался и не хотел уходить. В конце концов отец увел его.
Потом он переслал мне через отца раковинки и несколько красивых перышек, я тоже раз-другой что-то посылал ему, но больше мы не виделись.
Теперь, когда мать сказала о Жунь-ту, все эти воспоминания мгновенно ожили во мне — я будто наяву увидел свою прекрасную родину.
— Чудесно! А… как он теперь?.. — спросил я.
— Он-то?.. У него дела тоже обстоят неважно… — Мать взглянула в окно.
— Опять пришли. Будто бы за мебелью, а чуть что попадет под руку, того и гляди, стащат. Пойду посмотрю.
Мать вышла. За дверью послышались женские голоса, а я завел разговор с Хун-эром: спросил, умеет ли он писать и хочется ли ему уезжать отсюда.
— А мы на поезде поедем?
— На поезде.
— А на джонке?
— Сначала на джонке…
— Ха! Вон ты какой стал! Усищи-то какие! — раздался вдруг резкий, пронзительный голос.
Вздрогнув, я вскинул голову и увидел перед собой женщину лет пятидесяти, скуластую и тонкогубую; она была в штанах и стояла, широко раздвинув ноги и сложив руки на животе — ни дать ни взять тонконогий циркуль из готовальни.
Я оторопел.
— Не узнал? А ведь я тебя на руках носила!
Я совсем растерялся. К счастью, вошла мать и сказала:
— Он столько лет не был дома, все перезабыл. А тебе бы следовало вспомнить, — продолжала она, обращаясь ко мне, — ведь это тетка Ян, что живет через улицу, наискосок от нас… доуфу[82] торгует.
Теперь я вспомнил. Когда я был мальчишкой, то в лавке, что наискосок от нас, и в самом деле торговала доуфу некая тетка Ян — все называли ее «Творожной красавицей». Правда, тогда под белилами ее скулы не выпирали так сильно и губы не казались такими тонкими; кроме того, в лавке она обычно сидела, поэтому мне и в голову не могло прийти, что она похожа на циркуль. Говорили, что благодаря ей торговля процветала. Я же не испытывал к Творожной красавице никаких чувств, потому что был еще слишком мал, и начисто забыл ее. Но тетка Ян была явно недовольна и скорчила презрительную мину: так взглянули бы на француза, не знающего о Наполеоне, или на американца, не слыхавшего про Вашингтона. Холодно усмехнувшись, она сказала:
— Забыл? Ну что ж, недаром говорят, что знать поверх голов смотрит…
— Да нет же… — Я растерянно приподнялся.
— Знаешь что, брат Синь, ты теперь богатый, а вещи перевозить тяжело — да и на что тебе эта рухлядь — отдай мне. Нам, беднякам, все сгодится.
— Да вовсе я не богатый. И прежде чем ехать, мне надо все это распродать.
— Ай-яй-яй! Ведь окружным начальником стал, а говоришь, что небогатый? Ведь трех наложниц имеешь, в паланкине разъезжаешь, восемь носильщиков тебя таскают, а говоришь, что небогатый? Хе, уж меня-то не обдуришь!
Я понял, что возражать бесполезно, и стоял, не произнося ни слова.
— Ай-яй-яй, вот уж правду говорят: чем больше у человека денег, тем он скупее, а чем скупее — тем больше денег…
Тетка отвернулась в негодовании и, не переставая ворчать, направилась к выходу; по дороге она стянула перчатки моей матери и, сунув их за пазуху, удалилась.
Потом приходили с визитами жившие поблизости родственники. Я принимал гостей и в свободные минуты понемногу укладывался. Так прошло дня три-четыре.
Один из дней выдался особенно холодным. Я сидел после обеда и пил чай. Вдруг кто-то вошел. Я обернулся и почувствовал невольное волнение. Это был Жунь-ту. Я поспешно вскочил и пошел ему навстречу.
Я узнал его с первого взгляда, хотя это был уже не тот Жунь-ту, которого я помнил. Он был вдвое выше; лицо, когда-то круглое и загорелое, стало землисто-желтым и покрылось глубокими морщинами; глаза опухли и покраснели, как у отца, — я знал, что так обычно бывает у тех, кто постоянно работает на берегу, обдуваемый морскими ветрами. В своей рваной войлочной шапке и очень тонкой ватной куртке он совсем закоченел. В руках он держал сверток и длинную трубку, и эти руки тоже не походили на те нежные округлые руки, которые я помнил: они загрубели, одеревенели и потрескались, как сосновая кора.
Я очень ему обрадовался, но не знал, с чего начать, и сказал только:
— А, брат Жунь-ту!.. Пришел?..
Поговорить хотелось о многом, и казалось, что слова вот-вот посыплются сами, как жемчужины с разорвавшейся нити: перепела, ракушки, летучие рыбки, ча… Но они только кружились у меня в голове, не находя выхода, что-то им мешало.
Лицо Жунь-ту выражало и радость и печаль; его губы беззвучно шевелились. Но вот он принял почтительную позу и отчетливо произнес:
— Господин!..
Я весь похолодел и не мог произнести ни слова. Я понял, что нас разделяет стена.
Он сказал, обернувшись: «Шуй-шэн, поклонись господину», и подтолкнул вперед мальчика, который прятался у него за спиной. Это был Жунь-ту — точно такой, как тридцать лет назад, только худенький и без серебряного обруча на шее.
— Это мой пятый, людей еще не видал, стесняется…
Видимо, услышав наши голоса, пришла мать с Хун-эром.
— Госпожа, — сказал Жунь-ту, — вашу весточку я давно получил. Я так обрадовался, когда узнал, что господин приедет…
— А что это ты вдруг стал таким церемонным? — шутливо спросила мать. — Раньше ведь вы друг друга братьями называли. Зови-ка его лучше, как прежде: брат Синь.
— Что вы, что вы, госпожа… разве это прилично? Мы ведь детьми были, ничего не понимали… — И Жунь-ту снова приказал Шуй-шэну подойти к нам и поздороваться, но тот продолжал прятаться у него за спиной.
— Так это Шуй-шэн? — спросила мать, — твой пятый? Не удивительно, что дичится: здесь все незнакомые. Пусть лучше пойдут погуляют с Хун-эром.
Хун-эр позвал Шуй-шэна, и тот, вздохнув облегченно и радостно, побежал вслед за ним. Мать предложила Жунь-ту присесть, он помедлил в нерешительности, наконец сел, прислонил свою длинную трубку к столу и сказал, передавая мне сверток:
— Зимой и не найдешь ничего. Вот здесь немного сушеных бобов, сам сушил, прошу вас, господин…
Я спросил, как ему живется. Он покачал головой.
— Тяжело. Вот и мой шестой стал мне помогать, а все равно голодно… и покою нет… всюду деньги давай, и берут, сколько хотят… а урожаи плохие. Соберешь, понесешь продавать — а тут налог за налогом, себе же в убыток получается; а не понесешь — так сгниет…
Он качал головой, а лицо его, изрезанное многочисленными морщинами, оставалось неподвижным — как у каменного истукана. Видно, он привык носить свое горе в себе и не умел его выразить. Он помолчал, потом взял трубку и так же молча закурил.
Мать стала его расспрашивать, и он сказал, что у него много дел по хозяйству и что завтра он должен вернуться домой. Он еще не обедал, и мать отправила его на кухню, чтобы он разогрел себе еду.
Жунь-ту вышел, а мы с матерью принялись горевать об его судьбе: куча детей, нищета, жестокие поборы, солдаты, бандиты, начальство, помещики — от всех этих напастей он стал похож на изваяние. Мать предложила отдать ему все вещи, без которых мы сможем обойтись при переезде, — пусть сам отберет, что ему нужно.
82
Доуфу — творожный сыр, изготовляемый из соевых бобов.