— Не вставай, сынок!.. Чайная? Ничего, мать одна управится.
Не получив больше ответа, отец решил, что сын уснул, и вышел за ворота.
На затихшей улице не было ни души, только отчетливо выделялась в темноте пепельно-белая полоска мостовой.
Кружок света от фонаря падал попеременно то на одну, то на другую ногу Хуа. Изредка ему попадались собаки, но они почему-то не тявкали. Было много холоднее, чем в комнате, но Хуа этого не ощущал и чувствовал себя помолодевшим, будто принял какое-то чудесное животворное снадобье. Он шел все дальше, широко шагая, а небо между тем слегка порозовело, дорога стала светлее.
Неожиданно старый Хуа вздрогнул. Он внимательно следил за дорогой и вдруг заметил перекресток. В нескольких шагах от него старик зашел под стреху и прислонился к запертым дверям лавки.
Теперь он наконец ощутил холод.
— Ишь-ты, старик!
— Видать, навеселе!
Лао-шуань опять вздрогнул и вгляделся в проходивших мимо. Один из них, подозрительного вида, обернулся, и в его глазах сверкнул тот хищный огонек, который вспыхивает у голодного при виде пищи.
Фонарь у старого Хуа погас, он потрогал карман — деньги были на месте. Тогда он огляделся — везде сновали по двое, по трое какие-то странные тени, подобные бесплотным душам. Ничего больше старик не заметил.
Вскоре, правда, появилось несколько солдат. Они расхаживали в своей форме с четко выделявшимися на ней большими белыми кругами. А у тех, кто подходил ближе, можно было различить на куртках темно-красные канты.
Но вот послышался тяжелый топот, и все, кто был здесь, в мгновение ока слились в огромную толпу, которая, точно прибой, хлынула вперед. На площади, у самого перекрестка, все остановились и выстроились полукругом. Теперь старому Хуа видны были одни только спины.
Люди так сильно вытягивали шеи, что стали походить на уток, которых дергала за голову чья-то невидимая рука.
На какую-то минуту толпа замирала, но малейший шум снова приводил ее в движение.
Но вот раздался страшный удар, и все отпрянули назад. Разбегаясь, люди кинулись к тому месту, где стоял старый Хуа, и чуть не сбили его с ног.
— Эй! Давай деньги, бери товар.
Перед старым Хуа остановился человек весь в черном, глаза его сверкали, как кинжалы.
От его пронизывающего взгляда старый Хуа весь съежился.
А тот протянул к нему свою огромную руку с раскрытой ладонью, держа на другой пропитанную свежей кровью круглую пампушку, с которой стекали красные капли.
Трясясь от страха, старик поспешно нашарил деньги и хотел передать их человеку в черном, но никак не решался взять у него красную пампушку.
Черный, вспылив, заорал:
— Ну, чего испугался? Почему не берешь?
Пока старый Хуа колебался, черный отобрал у него фонарь, сорвал с него бумагу, завернул в нее пампушку и сунул ему в руку.
Затем, схватив деньги, перещупал их и, уходя, проворчал:
— Вот старый дурак…
— Кого это ты будешь лечить? — вдруг послышалось старому Хуа, но мог ли он сейчас отвечать? Все свое внимание он сосредоточил на свертке со снадобьем, точно это был младенец, от которого зависело продолжение его рода на десяток поколений. Отрешившись ото всего, он собирался перенести в свой дом эту новую жизнь в надежде обрести счастье.
Взошло солнце и осветило перед стариком широкую дорогу, которая вела прямо к его дому. А позади него, на облупленной вывеске, висевшей на перекрестке, сияли позолотой иероглифы «древний… павильон…».[42]
Когда старик Хуа пришел домой, в чайной уже было прибрано. Расставленные в порядке столы сверкали чистотой. Посетители еще не появлялись; только сын старика — Сяо-шуань сидел за столом и ел. Со лба у него скатывались крупные капли пота. Под теплым халатом, прилипшим к спине, резко обозначались лопатки.
Глядя на сына, старик то и дело хмурил брови. Из кухни поспешно вышла жена и, не сводя с мужа глаз, прошептала дрожащими губами:
— Достал?
— Достал.
Они пошли на кухню советоваться. Затем старуха вышла и вскоре вернулась с листом старого лотоса. Она положила лист на стол и расправила, а старый Хуа завернул в него красную пампушку, сняв прежнюю обертку.
Сяо-шуань уже покончил с завтраком, и мать, волнуясь, сказала ему:
— Посиди там, сынок, не ходи к нам.
Раздув огонь в печке, старый Хуа засунул туда зеленый сверток и бумагу от фонаря, всю в кровавых пятнах. Когда вспыхнувшие было темно-красные языки обожгли ее, по чайной распространился какой-то странный запах.
— Как вкусно пахнет! Что за печенье вы там едите? — послышался голос Горбуна, который, прихрамывая, вошел и сел за угловой столик, поближе к выходу. Он обычно коротал свои дни в чайной старого Хуа: приходил раньше всех, а уходил последним. Не получив ответа, он снова спросил:
— Вареный рис поджариваете?
Старый Хуа, не откликаясь, торопливо вышел заварить для него чай.
— Пойди сюда, сынок! — крикнула старуха из маленькой комнаты. Она поставила скамейку, усадила сына и подала ему на блюдце что-то круглое и черное.
— Съешь, и вся хворь пройдет, — прошептала она.
Молодой Хуа взял почерневшую пампушку, оглядел ее со всех сторон с таким удивлением, будто держал в руке собственную жизнь, а потом осторожно разломил. За струей пара, обдавшей лицо, показались половинки круглой пампушки, испеченной из белой муки. Вскоре на блюдце не осталось ни крошки, снадобье оказалось у больного в желудке, и он даже забыл, каково оно на вкус.
Стоя подле сына, отец с одной стороны, мать — с другой, следили за ним, будто надеялись, что вот сейчас, у них на глазах, из его тела выйдет что-то страшное, и он сразу переменится. От волнения сердце у них громко стучало, они ласково гладили сына по груди, но тут его снова потряс приступ кашля.
— Поспи, и вся хворь пройдет.
Сын послушно лег, но еще долго кашлял, пока наконец не уснул.
Дождавшись, когда дыхание у него стало ровнее, мать осторожно накрыла его ветхим, сплошь заплатанным одеялом.
В чайную теперь набилось много посетителей. Старый Хуа суетился, обходя гостей с большим медным чайником и разливая чай. Под глазами у него легли черные круги.
— Захворал, неможется тебе? — спросил его посетитель с седой бородой.
— Да нет, ничего.
— Ничего? А ты и вправду не похож на больного, улыбаешься… — постарался замять неловкость посетитель.
— Дел у него невпроворот. Вот если бы его сын…
Не успел Горбун договорить, как в чайную влетел человек с грубым, мясистым лицом. Черная холщовая рубаха на нем была расстегнута, а концы небрежно повязанного широкого черного пояса свободно болтались. Едва переступив порог, он закричал:
— Ну, как? Принял снадобье? Выздоровел? Счастливая у тебя судьба, старый Хуа! Удача тебе привалила! Но если бы не я первый узнавал новости…
Старый Хуа слушал с довольной улыбкой, почтительно вытянув руки. С таким же почтением прислушивались к разговору и посетители.
Старуха Хуа тоже с синевой под глазами, улыбаясь, подала человеку в черном чашку с сухим чаем и положила в нее маслину, а старый Хуа налил ему кипятку.
— Ручаюсь, что выздоровеет. Снадобье на этот раз особой силы. Подумай только, кровь я взял еще тепленькую, да и принял он ее еще теплой, — продолжал кричать посетитель в черном.
— Верно, верно! Спасибо дядюшке Кану за заботу. Что бы мы без него делали… — растроганно приговаривала старуха.
— Ручаюсь, ручаюсь! Съесть еще тепленькой… Да от такой пампушки с человеческой кровью любая чахотка пройдет!
При слове «чахотка» старуха сразу изменилась в лице. Она натянуто улыбнулась и, расстроенная, поспешно ушла. Но дядя Кан ничего не заметил и продолжал орать во все горло. От его крика проснулся спавший в другой комнате молодой Хуа, и у него снова начался приступ кашля.
— Счастливая у твоего сына судьба. Уж теперь наверняка выздоровеет. Не удивительно, что старый Хуа целый день так и сияет улыбкой, — сказал седобородый, а сам подошел к дяде Кану и тихо спросил: — Говорят, что преступник, казненный сегодня, из рода Ся. Чей же он сын, дядя Кан? В чем там дело?
42
По этой надписи на перекрестке можно догадаться, что речь идет о главной улице города Шаосин, на которой в июле 1907 г. маньчжурскими властями была казнена революционерка и поэтесса Цю Цзинь (1875–1907); Цю Цзинь, по единодушному признанию китайской критики, послужила прототипом образа Ся Юя.