Подобным сопряжением личного и гражданского была, в частности, отмечена, по воспоминаниям Стендаля, эпоха революционной ломки. И это рождало натуры титанические, искренние, пылкие; честолюбие толкало их на поприще служения достойному делу. Иная участь у подданных монархии, да еще монархии выморочной. Ее частично уже омещанившееся, оскудевшее сердцем, до смерти перепуганное дворянство, ханжеское духовенство и бесстыжий в холопстве и наглости торгаш сгрудились у кормушки, выхватывая друг у друга власть, деньги, почести и сплачиваясь лишь тогда, когда надо обороняться против посягательств тех обездоленных, что ютятся на задворках жизни. Героическая страсть не заглохла лишь в отдельных плебеях, не запуганных карательными бандами, не доведенных до отупения тяжелым трудом и не развращенных подачками. «Между тем как высшие классы парижского общества, по-видимому, утрачивают способность к сильным и длительным чувствам, — делится Стендаль своими размышлениями в „Прогулках по Риму“ (1829), — страсти развивают ужасающую энергию среди мелкой буржуазии, среди молодых людей, которые… получили хорошее образование, но принуждены трудиться и бороться с настоящей нуждой из-за отсутствия состояния. Ввиду того, что необходимость трудиться освобождает их от множества мелких обязанностей, налагаемых светом, от мыслей и чувств, которые иссушают источник жизни, они сохраняют силу желаний и чувства их глубоки». Правда, и они не всегда могут уберечься от растлевающего влияния окружающего убожества: их погоня за счастьем сплошь и рядом вырождается в горячечное тщеславие, их бунт извращен и едва различим под уродливой корой карьеризма. Но в них не потух душевный огонь. И писатель, не желающий пробавляться вымученными получувствами «хозяев жизни», находит для себя благодатный источник в сердечных бурях этих пасынков и блудных детей безвременья.

Стендаль убежден, что «все укрепляющаяся потребность в сильных чувствах составляет характерный признак» XIX столетия. Ее не способно удовлетворить процветавшее тогда мертвое подражательство классикам XVII века, поддерживаемое верхами и насаждаемое Французской академией. Оно такой же пережиток былого, как и его придворные покровители. В памфлете «Расин и Шекспир» (1823–1825) и ряде статей Стендаль провозгласил пришествие иного искусства, созвучного изменившейся жизни. Плестись вслед за художниками прошлых веков, считает он, значит невольно лгать современникам, подсовывая им поделки, рассчитанные на вкус их предков. Ведь француз, помнивший взятие Бастилии, казнь Людовика XVI, пожар Москвы, переправу через Березину и битву при Ватерлоо, не похож на своих дедов. Мощный разворот исторических потрясений, предельный накал страстей, столкновение сильных натур — вот что он ищет и в литературе, и на театральных подмостках. И потому он может наслаждаться скорее произведением, близким к трагедиям и хроникам Шекспира, нежели камерными психологическими спектаклями в духе Расина. Однако и Шекспира следует не рабски копировать, но учиться у него создавать народные зрелища, рассчитанные на всех, а не на узкий круг королевских приближенных.

В те годы твердыни классической традиции, где окопались благонамеренные охранители-рутинеры, напористо штурмовали романтики, бывшие, впрочем, столь же благонамеренными во всем, что не касалось художественного творчества. Стендаль тоже именовал себя «романтиком». Но уточнял — «истинный»: помимо их консерватизма в политике, ему было чуждо их пристрастие к унылым плакальщикам о скорбях земных, к «роковым тайнам» и туманным излияниям; ему претили мистические поползновения одних и причудливая безудержная фантазия других. Ему была созвучна их раскованность, сердечный пыл, но он не выносил их ходульности. «Правда, горькая правда» — вот его лозунг. «Исследуем — в этом весь XIX век», и потому повествованию предстоит сделаться «зеркалом, с которым идешь по большой дороге. То оно отражает лазурь небосвода, то грязные лужи и ухабы». Стендаль думает о книгах, где «действие будет похоже на то, что ежедневно происходит на наших глазах», а герои — «такие же, как мы их ежедневно встречаем… ни более напыщенные, ни более натянутые, чем в натуре, а этим многое сказано». Для него писатель — трезвый «историк и политик», который ведет «философское», доходящее до самых глубин, исследование жизни и согласует свое воображение с «железными законами реального мира». Отыскивая ключи к человеческому поведению в распространенных нравах и обычаях, он не скользит по поверхностным броским приметам, а зарывается в душевную толщу и изнутри обследует побуждения, саму неповторимую манеру переживать, мыслить, поступать, присущую его согражданам. «От всего, что ему предшествовало, XIX век будет отличаться точным и проникновенным изображением человеческого сердца». По сути, все это принципы не столько романтизма, сколько вызревающего реализма XIX столетия.

За этой платформой, опережающей мысль своей эпохи и прокладывающей плодотворные пути в будущее, — подвиг непрерывных и долгих исканий. К правде, которую Стендаль хотел высказать, он шел сквозь годы скитаний и напряженной работы; через усвоение истин, завещанных властителями дум иных поколений, и пересмотр всего, что достигнуто мастерами слова тогдашней Франции, Италии, Англии; сквозь разочаровывающие самостоятельные «прикидки» и обнадеживающее приобщение к бессмертным творениям живописи, музыки, театра; сквозь потрясения своего сердца и потрясения своего века. Последнее пятнадцатилетие жизни и трудов Стендаля — пора расцвета его так не просто и не скоро мужавшего дарования.

На подступах к этой поре Стендалю предстояла еще одна, заключительная проба сил — «Арманс, сцены из жизни парижского салона 1827 года». Здесь уже намечена исходная модель его будущих зрелых романов: мучительные метания в погоне за несбыточным счастьем благородного, тонкого, умного юноши — «чужака», разошедшегося со светской чернью своего круга или попавшего туда извне. Здесь прослежена во всех едва уловимых извивах и парадоксальных скачках «кристаллизация» взаимной тяги двух существ, которым неведома вульгарность, расчет, отравляющая фальшь. Есть здесь в изобилии и выполненные пером иронического графика портреты чванных ничтожеств, ведущих свою генеалогию от крестоносцев и прикрывающихся ревностным благочестием, чтобы втихомолку обделывать очередное выгодное дельце; есть и жесткий, суховатый, пренебрегающий метафорическими узорами и гладкописью аналитический слог. Недостает лишь напряжения, которое сообщают стендалевскому повествованию поступки страстного в своих взлетах и падениях, энергичного, дерзкого завоевателя счастья: не сцементированная подобной историей книга разваливается на отдельные эпизоды и зарисовки, оставаясь во многом угловатым, нарочитым применением литературно-философских теорий Стендаля.

Когда же сама жизнь подскажет ему трагедию недюжинной личности, когда затем атмосфера в канун июльского восстания 1830 года в Париже придаст обыденному уголовному случаю, на который он незадолго до того натолкнулся в судебной газете, грозную многозначительность, из-под пера Стендаля выйдет «Красное и черное». Эта книга хотя и не рассеяла сразу вокруг своего уже весьма немолодого создателя завесу непонимания, но прославила его имя в памяти поколений, сделав его провозвестником социально-психологической прозы XIX столетия, далеко не исчерпавшей себя и поныне.

«Хроника XIX века» — гласит подзаголовок к «Красному и черному». Почти за полтораста лет, прошедших с тех пор, проведено немало кропотливых изысканий с тем, чтобы расшифровать намеки на события и лица, подвизавшиеся тогда на французском общественном поприще и опознанные под покровом стендалевского вымысла. Подтверждено однажды оброненное Стендалем замечание, что его текст, в котором очень много злободневного и еще больше непосредственно личного, «весь трепещет политическим волнением». И все же «хроникой» его делает не только и даже не столько эта перекличка в частностях, занимающих сегодня разве что искушенных эрудитов. Провинциальный городок, семинария, дом близкого к правительству парижского вельможи — три ступеньки биографии мятежного простолюдина в «Красном и черном» и вместе с тем три пласта «хозяев жизни» во Франции. Приведя Жюльена Сореля, сына плотника — вчерашнего крестьянина, во враждебное соприкосновение с устоями, подпирающими здание монархического государства, Стендаль создал книгу, драматизм которой — драматизм самой пореволюционной истории, преломленной в неповторимо личной судьбе и самых сокровенных переживаниях одаренного юноши, мечущегося между карьерой, счастьем, любовью, смертью.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: