Отец вообще любил, когда ему по-военному отдавали честь. В Кобург, куда нас с матерью эвакуировали, он приехал к нам в отпуск с фронта и взял меня с собой в казармы. Мать нашила мне на пальтишко серебряные погоны. На подходе к казарме он пропустил меня вперед. Часовые осклабились и отсалютовали винтовками. А я уже умел щелкать каблуками и коротко, по-военному, отдавать поклон. Как рассказывали мне, уже взрослому, годы спустя родные и знакомые, получалось у меня уморительно, как у заправского служаки.
Да, когда-то это был я: пятилетний мальчуган, щелкающий каблуками и отдающий приветствие по-военному. Запах пропотевших кожаных ремней — это был отец. В один из дней, откуда ни возьмись, чужой дядя в военной форме лежит на маминой постели. Это мое первое воспоминание об отце. На полу хромовые сапоги, высокие голенища надломились. На ночном столике, это я отчетливо запомнил, пистолет в кобуре с портупеей. Чужой дядя спит с открытым ртом и похрапывает, а я во все глаза на него смотрю. Он приехал в отпуск. Стоит мне понюхать кожаный ремень моих часов — и вот он, тут как тут, запах пропотевшей кожи, и отец воскресает в этом запахе живее и явственней, чем в любых зрительных воспоминаниях.
А потом, ни с того ни с сего, взрослые, все как один, принялись на меня цыкать, запрещая мне то, чему я с таким успехом совсем недавно научился: по-военному щелкать каблуками. И говорить «Хайль Гитлер!». Ни
в коем случае! Ты понял?! И все это тихо, с оглядкой, полушепотом.
Это было 23 апреля 1945 года: в город вошли американские солдаты.
Кому же я обязан этим умением — щелкать каблуками! Уж конечно, не матери, с которой мы тогда жили в Кобурге. Ко всему, что связано с армией — муштра, игры в войну, тем более сама война, — мать питала глубокую неприязнь, причем еще до гибели сына; хотя внешняя сторона, сам вид военной формы, пожалуй, имели для нее известную притягательность. Но щелкать каблуками она вряд ли стала бы меня учить. Очевидно, это все-таки был отец, когда приехал в отпуск, или кто-то из многочисленных вояк, местных нацистских функционеров, что постоянно захаживали к госпоже Шмидт, вдове крайсляйтера, местного партийного начальника, к которой нас подселили.
— Русский пусть ко мне на порог только сунется, — заявляла госпожа Шмидт, — я сразу в петлю!
Письмо брата отцу.
11 августа 1943 года.
С Россией бы поскорее разделаться. Но для этого вдесятеро больше дивизий СС нужно, чем у нас сейчас есть. Тогда, думаю, мы бы справились, а так в этом году наверняка еще не сможем.
У меня как всегда все по-старому, здоров, еды хватает, только о доме тревожусь постоянно, каждый день здесь у нас сообщения о налетах англичан. Хоть бы треклятый сакс перестал так бомбить. Какая же это война, когда это просто убийство детей и женщин, и потом — это же негуманно. Надеюсь вскорости получить почту от тебя и от мамы, только напиши маме, пусть посылки больше не шлет, жалко будет, если потеряется, а у меня тут всего достаточно. Пусть лучше Уве, наш славный малыш, вдоволь лопает. Ну все, дорогой папа, шлю тебе горячий привет и желаю всего хорошего.
Твой боевой товарищ Карл-Хайнц.
На его фотографиях нет ни повешенных русских, ни расстрелянных мужчин в штатском, это самые обычные, будничные снимки, какие и от отца остались, — на них засняты разрушенные дома, улицы, города. Может, это Харьков? Брат участвовал во втором взятии Харькова, в 1943-м. Даже если допустить, что он, хоть и состоял в СС, тем не менее не замешан в массовых убийствах стариков, женщин, детей, ибо служил в танковом соединении, все равно — не мог он не знать о жертвах среди мирного населения, о голодающих, разбомбленных, бездомных, замерзших, просто убитых, наконец. Однако о них в его записях ни слова, очевидно, эти страдания, эти разрушения и убийства представлялись ему в порядке вещей, то бишь гуманными.
В одном из писем генерал Хейнрици[5], в 1941-м командовавший корпусом в группе армий «Центр», сообщает жене: Всю разрушительную мощь войны начинаешь ощущать, только подмечая частности или вникая в отдельные людские судьбы. Об этом, наверно, когда-нибудь будут написаны книги. Из городов население
исчезло практически полностью. В деревнях одни женщины, дети и старики. Всех прочих, оторвавшихся от родных мест, если верить показаниям пленных, носит по бескрайним просторам России, они несметными толпами ночуют на вокзалах, выклянчивая корки хлеба у своих же солдат. Полагаю, смертность среди этих беженцев, обусловленная болезнями, истощением и проч., примерно столь же велика, как потери неприятеля на фронтах.
Дневниковые записи генерала Хейнрици.
Приказал Бойтельсбахеру не вешать партизан ближе 100 м от моего окна. А то утром вид неприглядный.
Грязново, 23 ноября 1941.
По завершении совещания траурное торжество и поминки по нашим павшим, ведь сегодня День поминовения. <...> Затем пешая прогулка до «мертвого русского». Достопримечательность, какую не каждый день встретишь. Там, в снегу, уже несколько недель валяется замерзший труп русского. Надо приказать, чтобы местные жители похоронили.
Она была уже старушкой, моя мама, семьдесят четыре года как-никак, когда тяжело поднялась по ступенькам в автобус и с туристической группой отправилась в поездку в Россию, долгим маршрутом через ГДР, Польшу, Белоруссию до Ленинграда, а оттуда через Финляндию и Швецию обратно. Питая совершенно вздорную, ничем не обоснованную надежду по пути каким-то образом отделиться от группы и навестить могилу моего брата или на худой конец побывать неподалеку от тех мест. Военное кладбище Знаменка, на Украине. Захоронение Л-302.
Мальчик, который страстно мечтал о сапогах, но не обычных, а на шнуровке, пониже колена. Хотя вообще-то в гитлерюгенде ему все было не по душе. В наказание его много раз гоняли дополнительно. Командир взвода заставлял его ползать по-пластунски прямо на улице, на глазах у прохожих. Дома брат ни словом об этом не обмолвился, покуда один из наших знакомых, увидев, как его ползать заставляют, не сказал отцу. Тот пожаловался окружному руководителю гитлерюгенда. Больше брата в наказание не гоняли.
— Он был мечтательным ребенком, да и юношей тоже, не от мира сего, вот и исчезал иногда, — рассказывала мать, — словно туда, в другой мир уходил. И все тишком-молчком, а что там у него в голове, поди пойми. Но хороший. Хороший мальчик, — говорила она. — Тихий мальчик. Мечтательный.
Но «мечтательный» — так она и обо мне говорила, и, возможно, в чем-то даже была права, по-своему. Моя молчаливость делала меня в ее глазах тоже хорошим мальчиком. Родители, ничего не подозревая, отпускали меня в гамбургский клуб филателистов, а я вместо этот болтался по улицам Санкт-Паули, самого неблагочестивого городского района, с его игорными домами, борделями и барами. Это была прямая противоположность домашней жизни в нашей тихой, такой «порядочной» квартире, где при мне ни слова не говорилось о сексе, да и без меня вряд ли. Я ходил по Талыптрассе и видел женщин, стоящих в подъездах, подвыпивших матросов, стриптиз-клубы, бары, кабачки, «Серебряный мешок», заведение, в котором, по словам отца, собираются отбросы общества — контрабандисты, спекулянты, наркоманы, картежники, а еще продажные. Мой интерес к отбросам был очень силен. Шум, хохот, заливистый смех женщин, доносившиеся из «Серебряного мешка», — это был соблазн, такой близкий и все же недоступный. Однажды, когда я дольше обычного вертелся у дверей, появился вышибала и буркнул:
— Давай, малыш, проваливай!
5
Готхард Хейнрици (1886-1971) — военачальник, генерал-полковник (с 1 января 1943 г.). С июня 1941 г. воевал на советско-германском фронте, с конца января 1942-го по июнь 1944 г. был командующим 4-й армией, отличился в боях под Москвой.