Ну а последненький? Волосы светло-русые, по фигуре в отца, похож на него и формой головы, и линией шеи, и вихром на затылке, и формой рук, но глаза от матери, карие, — да, это я.
Ханне Лора — именно так, с заглавных букв и по отдельности, требовала она писать свое имя, как
будто необычность написания способна служить подтверждением ее неповторимости. Она не смогла выработать в себе стержня, чтобы уметь настоять на своем и вообще чего-то добиваться в жизни. После школы окончила курсы домохозяек, потом исполняла трудовую повинность[16]. И чуть было не утонула. Вожатая спихнула ее в самое глубокое место бассейна: в суровые военные годы подобный способ обучения плаванию считался наиболее эффективным. Сестра заорала, захлебнулась, ушла под воду, вынырнула ненадолго, потом окончательно пошла ко дну. Ее спас инструктор.
— Просто я из тех, кому нет в жизни счастья, — сказала она тогда. И в дальнейшем повторяла не раз, не делая из этого никакой трагедии, не поднимая шума, скорее бесстрастно констатируя: нет мне в жизни счастья. Первый жених погибает пехотинцем в России, она знакомится с новым мужчиной, уже помолвлена с ним — в 1944-м он попадает в русский плен. Она ждет его до 1951-го, семь лет ждет, пока не приходит похоронка: ее жених умер в русском лагере. Наконец, она влюбляется в мужчину, внешне очень похожего на отца, — рослый, блондин, привлекательной наружности, он арендует ювелирный магазин, и она, конечно, становится лучшей его клиенткой, покуда отец однажды попросту не выставляет его из дома. Она продолжает встречаться с ним тайно, задаривая родственников столовым серебром, ложками, вилками, ножами, последние, впрочем, всегда перевязаны лентой, во избежание ссор, чтобы «не перерезать нити дружбы». А у ее суженого, как тем временем успевает разузнать отец, еще две невесты. Однако сестру неспособно отпугнуть даже это, на сей раз вместо серебра гений торговли продает ей целую историю, объясняющую, почему обе предыдущие помолвки еще не расторгнуты, — и сестра «покупается», верит ему...
— Такая безмозглость, — только и сказал отец.
Но она вовсе не была глупа, просто влюблена до беспамятства, до ослепления. Она и не хотела ничего видеть, она хотела именно и только одного—чувствовать, ощущать себя и обращенную на себя приязнь, нежность, то, что ее принимают всерьез, пусть даже со стороны того мужчины все эти проявления чувств связаны с деловым интересом, с желанием продать ей побольше украшений и столового серебра. Это была одна из пресловутых бытовых-роковых страстей, но вместе с тем и протест, ослушание, настоящий бунт в семье, за которыми я, ребенок, наблюдал с тихим изумлением, причем разыгрывалось все куда более неистово, ожесточенно и драматично, чем подобные коллизии сейчас, ибо прилично и неприлично, положено и не положено имело тогда в обществе гораздо более обязательную силу. Девушке, незамужней женщине не положено было бегать за мужчиной.
А сестра бегала, да еще в нашем же квартале, ювелирный магазинчик находился на параллельной улице, — одно слово, скандал. Для отца, конечно, это было мучительно. На глазах у всех дочь крутит любовь с аферистом, про которого каждый знает, что у него еще две пассии имеются.
В конце концов отец запретил ей — как-никак уже взрослой тридцатидвухлетней женщине — всякий контакт с любовником. Сцены между отцом и дочерью были ужасны: всхлипы, крики, рыдания, хлопанье дверьми, рявканье, ор.
Она ушла из дома, устроилась бонной и экономкой в семью врача. Через два года вернулась. Ювелир к тому времени женился на другой, на дочке фабриканта рыбных консервов.
Итак, сестра возвращается под кров родной и работает швеей-скорняжницей в отцовской мастерской, здесь же пройдя курс обучения. После смерти отца знакомится с иранским евреем, семья которого занимается торговлей коврами. Милый, обходительный человек, он ухаживает за ней годами, однако замуж за него она не идет. Он ей симпатичен, но только на определенном, не допускающем интимностей расстоянии. Она ходит с ним в кино, изредка и в оперетту, а по выходным, в хорошую погоду, они едут в центр города, обедают, идут гулять, заходят в кафе, а к вечеру он доставляет ее домой. И так годами.
На дни рождения, на Рождество он дарит ей золотые слитки с портретом шаха, разного калибра, от миниатюрных до увесистых, он дарит ей персидские кружева, медные блюда и медные кувшины — всю эту утварь мать находит ужасающей. Поклонника, который и к сестре, и к матери относится со старорежимной почтительностью, почти с благоговением, зовут Эфраим.
Один раз на какой-то праздник сестра идет с ним в синагогу, и один раз наносит визит его семье.
На вопрос, почему она с ним не съедется, отвечает: не настолько он мне нравится, чтобы вместе с ним жить.
Как-то ноябрьским утром сестра читает в газете заметку о последствиях пронесшейся ночью над Гамбургом
бури, с подтоплением домов и несчастными случаями на улицах. На Остерштрассе (Аймсбюттель) легковой автомобиль, за рулем которого находился 50-летний житель Нью-Йорка Хекмат X., столкнулся с такси, управляемым Детлефом Л. (31 год) из Нордерштедта. Находившийся на переднем сиденье рядом с американцем 62-летний житель Аймсбюттеля Эфраим X. от полученных ранений скончался на месте.
Эту газетную вырезку я нашел в маленьком игрушечном чемоданчике, где сестра хранила свои документы, а также несколько писем, объявления о помолвках и смертях, несколько фотографий, в том числе и одного из женихов, которого я раньше в глаза не видал.
— Все могло бы сложиться совсем иначе, — говорила она. Но уже с малолетства не видела способов хоть что-то подправить. Так и жила, пока не заболела и не легла на операцию. Ей только-только исполнилось шестьдесят восемь. В результате ей вывели катетер из кишечника. Сначала она умирала от стыда и страха, никуда не хотела ездить. Потом, несколько месяцев спустя, все-таки приехала нас навестить и за столом даже смешила детей шутками по поводу своего непроизвольного, отчетливо слышного газоиспускания: «Ай-яй-яй! — говорила она. — Как не стыдно!»
«Всюду теперь должна с этими пузырьками таскаться». Выходя из туалета, слегка смущаясь, несла с собой завернутые в туалетную бумагу мешочки и шла вниз, во двор, к мусорным контейнерам.
Однажды, когда мы были одни, она расплакалась и сказала:
— Это омерзительно!
Я ехал из Берлина в Гамбург. Сидел в вагоне-ресторане и смотрел в окно на знакомые, родные мне пейзажи: луга, кусты, мелколесье, аисты на заболоченных прогалинах, одинокие дубы, черно-белые коровы-пеструхи, дома из жженого кирпича, Заксенвальд[17], первые одноэтажные строения с голубыми елями и «пауками» для просушки белья в палисадниках, главный вокзал. Я ехал в Аймсбюттель, в Елим, больницу, где когда-то родился сам и где умерла мать.
Елим[18], оазис покоя.
Та же самая, на шесть коек, палата, в которой тогда лежала мать. Окна раскрыты, занавески мягко колышутся. Необычайно жаркий летний день.
Возле койки сестры передвижная, на колесиках, капельница. В синем от кровоподтеков локтевом сгибе торчит канюля. Сестра совсем исхудала, дряблая плоть обвисает на костях рук. Волосы, которые она обычно подкрашивает в светло-каштановые тона, растрепаны, и у корней образуют заметный, сантиметра на два, ореол седины. Больничная рубаха съехала на сторону и обнажает блеклую лепешку распластавшейся по ребрам груди. Рот по-старушечьи провалился. Уже после в ящичке ночного столика я углядел ее вставную челюсть.
Сперва я заехал к ней на квартиру. Там все тщательно прибрано и помыто. Холодильник оттаян. Неоплаченный счет за электричество на видном месте, на столике в коридоре. Для меня застелена постель — точно так же, как когда-то делала мать, и кровать та же самая, коротковатая для меня, так что мне приходилось спать, слегка поджав ноги.
16
Введенная в 1930 г. в системе немецких педагогических учреждений добровольная трудовая повинность в 1935 г. была узаконена нацистами как обязательная, в течение полугода, для юношей и девушек в возрасте от 18 до 25 лет. По мере приближения войны и после ее начала трудовая повинность принимала все более суровые формы работы и военизированного воспитания в специальных молодежно-трудовых лагерях.
17
Лесной массив восточнее Гамбурга.
18
Согласно библейскому преданию (Исход 15:27, 16:1, Числа 33:9-10), один из спасительных оазисов во время сорокалетнего странствия иудеев по пустыне после исхода из земли Египетской.