Если этот динамит обнаружат до скончания дней, он взорвет мир в дни Страшного Суда. В общем-то, это всё — черновики, в которых у меня нет охоты копаться, хотя в их груде скрыты, по сути, готовые книги, требующие лишь стилистической чистки и, главное, моей подписи, подтверждающей авторство, чтобы выпустить их в мир, как вольных птиц.
Но что-то, все же, мешает мне их завершить, и останутся они здесь до следующих наездов, а, вполне возможно, и после моего ухода из жизни.
Мягкий свет настольной лампы навевает дрему, и это лишь признак, что мне не уснуть. Амальгама зеркала от наезда к наезду все более оплывает, и, вглядываясь в него через эти промежутки времени, в которых я здесь отсутствовал, я все меньше себя узнаю, разве только усы выдают меня.
Кажется, в полумраке прибавилось толпище колышущихся теней. Прибывают привидения отошедших лет, прибивая меня к стене, но в дверях незыблемо стоит силуэт все еще любимой мной Лу.
Стены в квадрате этой маленькой комнаты продолжают догонять друг друга, но, как ни странно, здесь, в пространствах альпийских высот, это даже как-то успокаивает.
Сколькими удивительными мыслями на узкой этой кровати одарил меня невидимый, ненавидимый мною Бог, так и не сумевший выжать из меня хоть капельку благодарности, даже за то, что рукописи в чемодане, которые таскаю повсюду с собой, не промокли под этим ливнем.
После освежающих волн озона птицы то ли радостным, то ли печальным гомоном провожают закат солнца. Пришел хозяин поприветствовать и предупредить, что не стоит уходить даже на небольшую прогулку, ибо дождь может возобновиться каждую минуту. Выглядываю в окно, на вьющуюся по склону горы тропу, теряющуюся в гуще деревьев. Если повернуть голову к стене, виден отклеившийся угол обоев, обнаживший прежние — зеленые и синие.
Снова пошел дождь, слабый, жаркий, июньский, почти сухой, зовущий в дорогу.
Знакомый луг, ведущий до озера Сильваплан, обдает волнами брызг, густыми ароматами трав и цветов с привкусом горечи, приносимым порывами ветра.
После очищающего ливня, очерк гор, кажется, высвечен изнутри мягким розовым отражением заката.
Всегда, после возвращения в Сильс-Марию, направляясь к Черному камню в часе пути от дома, я волнуюсь, найду ли его, не привиделся ли он мне, то ли во сне, то ли в галлюцинации. Еще полтора часа добираться до заветной скалы, у которой поразила меня мысль о Вечном возвращении того же самого, тайного, но определяющего всю мою жизнь, чувства фатальности, любви к Случаю, лишь обставленному подвернувшимися обстоятельствами — удивительно раскрывающей объятия одинокому отшельнику Природой и незабвенным именем Стендаля, с единственной разницей: его мучило после сорока лет отсутствие детских голосов, меня они в том же возрасте, ныне, выводят из себя. Это лишь говорит о глубоко вкорененном в мою душу эгоизме.
Но ведь всяческое зло и страдания, ставшие моими постоянными спутниками, выстраивают цепь моей жизни. Стоит выбросить из этой цепи хоть одно звено, как распадется, по Гамлету, цепь времен, все дальнейшее пойдет по иному, быть может, вовсе неприемлемому моей душой пути или вообще обернется полнейшим хаосом.
Когда я дохожу до самого дна этой мысли, и чаще всего, на этой дороге, жизнь раскрывается мне, как бесценный дар, несмотря на охватывающее порой отчаяние от физических страданий. Ощущение этого дара приходит с чувством растущей воли к власти над самим собой. И в этот миг, и на этой дороге, — уже не впервые, как удар молнии, в сознание врывается мысль, словно бы внедренная окружающим реальным пространством гор, леса, неба: именно, здесь совершается прорыв в сферу духа. И это — лишь благодаря сосредоточенному в своем одиночестве и отделенному от всего шума времени и Бытия человеку.
Чего греха таить, дан мне дар — слушать свое подсознание, корнями связанное с природой и духом. Без этого ничего бы и не было.
Только я — одинокий, подающий голос, различающий корни мифа, символа, ошеломленный силой знака, увековечивающего всё мимолетное и уже неисчезающее, могу стать сознанием и самосознанием — создателем заново в духовном и художественном плане этого пространства.
Мои книги сохранят свежесть и естественность человеческого бытия в противовес напрягающим все свои мышцы — хаосу, изначальной энтропии, немоте, беззнаковости и бессловесности.
И не утишить в себе одержимости — стать рупором несущихся потоком, как после этого ливня, новых обстоятельств, заново читающих это пространство, как новый свет нового дня, неповторимого в глазах временного, но настырного свидетеля, по— новому высвечивающего, разыгрывающего и толкующего это, кажется, и вовсе скучное пространство.
И вот в этой точке возникает момент смыкания текста с собственной жизнью его автора. Биография художника или философа — в одном лице — обнаруживает в себе внутренние линии, течение, насущность выразить себя в тексте. И все комплексы его разделяются текстом, причем, текст нередко обнаруживает еще большее упрямство в этих комплексах, чем сам творец, погружая его — то в депрессию, то в эйфорию.
Опасно, хотя и заманчиво слушать пространство пугающей чуткостью души, стерегущей каждый мой шаг, этим неотступным и благостным проклятием, обозначившим мое существование в этом потрясающем и абсолютно непонятном, несмотря на все гениальные, тут же покрывающиеся патиной скуки объяснения того, что называется жизнью.
Дерево, безмолвно замершее рядом, внезапно, под порывом ветра, обдает меня обвалом брызг, — дерево, которое, подобно миру, возникло из точки, как из почки, и в ней была свернута и заложена наперед вся сложнейшая и разветвленная информация будущего дерева от корней до вершины.
На обратном пути меня снова захватывает ливень. Удивительно то, что, почти полный слепец, в темени я ориентируюсь лучше, чем при свете. Надо лишь внутренне вести разговор с безмолвно клонящимися ко мне по пути деревьями, каждый раз щедро обрызгивающими меня от всей древесной души крупными охапками дождевых капель.
Сумерки полны свежести, и холодящая печаль жизни очищает дыхание, делает шаг легким. Душа раскрывается, как цветок.
Чувствую, что мне не уснуть. Ливневые потоки иссякли, но словесные потоки текут со всех сторон. Не замечаю, как оказываюсь в своей комнате: буквенные потоки сметают скатерть, заметают мебель, затмевают свет лампы. Знаки пестреют рябью в подслеповатых моих глазах, но отчетливы во внутреннем зрении. Если я чувствую себя действительно «лабиринтным человеком», ходячей провокацией, гонится ли за мной по лабиринту Минотавр совести?
Несомненно, свободные фантазии на четкой логической основе должны сбивать с толку и сшибать снобизм с высокомерных педантов, высмеивающих создание философии на афоризмах.
Но афоризм это инструмент, переключатель, дифференциал и интеграл.
Они мгновенно и парадоксально переключают, разделяют неразделимое, соединяют несоединимое, и, тем самым, обнажают истину.
В свое время я увлекся буддизмом, ощутив себя Сакья-Муни, переплывшим реку, оставившим на берегу одежду, обернувшимся Буддой.
Но однажды очнувшись, выйдя из нирваны, переплыл назад реку — в этот мир.
Я пытался доказать, что я — во плоти — все тот же, принятый ими, Будда. Защитой мне служило знание, что буддисты не побивают камнями.
И сказал мне мудрец: ты лишь во плоти тот же, в духе же ты — уже иной. Ты — опустошенная оболочка, из которой выпорхнула бабочка.
Великое чудо — осознать себя иным.
Чудно, трепетно, таинственно крохотное мгновение моего существования в темном уюте ночи, среди ставших частицей моей сущности стен, на слабом порыве воздуха под звездами Альп и Средиземноморья.
Мгновенный сладостный укол пробуждения пронизывает меня до запредельных корней моей жизни, чтобы погрузить в еще более глубокий блаженный сон, достигающий едва ощутимого пульса глубоководных рыб и седьмого неба, сладостно раболепствующего под пятой отмененного мною Бога.
Опять, после душевного равновесия, которое приносят мне альпийские высоты, спускаюсь в низины, в город моего отрочества Наумбург, и с каждым часом приближения к нему меня берут приступом все мои недомогания.