Главной ее обязанностью было водить под руку баронессу, непомерно растолстевшую за последние годы вследствие расширения сердца, на которое она без конца жаловалась.
Баронесса, тяжело дыша, добралась до сеней, вышла на крыльцо старинного особняка, взглянула на двор, где струились потоки воды, и пробормотала:
— Право же, это безумие.
Муж отвечал ей с неизменной улыбкой:
— Это была ваша воля, мадам Аделаида.
Она носила пышное имя Аделаида, и муж всегда предпосылал ему обращение «мадам» с оттенком насмешливой почтительности.
Она двинулась дальше и грузно опустилась на сиденье экипажа, отчего заскрипели все рессоры. Барон уселся рядом. Жанна и Розали разместились на скамеечке напротив.
Кухарка Людивина принесла ворох теплого платья, которым покрыли колени, затем две корзинки, которые запрятали под ноги, наконец сама она вскарабкалась на козлы рядом с дядюшкой Симоном и закуталась с головы до пят в попону. Привратник и его жена попрощались, захлопывая дверцу, выслушали последние распоряжения относительно багажа, который надлежало отправить следом в тележке, и наконец экипаж тронулся.
Кучер дядюшка Симон, прячась от дождя, пригнул голову, поднял плечи и совсем потонул в своей ливрее с тройным воротником. Выл порывистый ветер, ливень хлестал в стекла и заливал дорогу.
Лошади крупной рысью плавно вынесли дормез на набережную, и он покатил вдоль длинного ряда кораблей, мачты, реи, снасти которых тоскливо поднимались к ненастному небу, точно оголенные деревья; дальше карета выехала на широкую аллею, проложенную по Рибудетскому холму.
Затем дорога пошла лугами, и время от времени сквозь водяную пелену смутно возникала мокрая ива, беспомощно, как мертвая, свесившая свои ветви. Копыта лошадей чавкали, и колеса разбрызгивали круги грязи.
Все молчали; казалось, умы отсырели так же, как земля. Маменька откинулась на подушки экипажа и закрыла глаза. Барон хмуро глядел на однообразный пейзаж, на затопленные водой поля. Розали, держа на коленях узел, застыла в тупой полудреме, свойственной простонародью. Только Жанна, казалось, оживала под этим летним ливнем, как тепличный цветок, вынесенный на свежий воздух; радость, точно густая листва, защищала ее сердце от печали. Хотя она молчала, ей хотелось петь, хотелось протянуть наружу руку, собрать воды и напиться; ей приятно было ощущать быструю рысь лошадей, видеть вокруг безотрадный, поникший под дождем ландшафт и сознавать, что она укрыта от этого потопа.
От намокших, лоснящихся крупов обеих лошадей поднимался пар.
Баронесса мало-помалу задремала. Лицо ее, окаймленное шестью аккуратными длинными буклями, постепенно оседало на три мягкие гряды подбородка, последние волны которого сливались с безбрежным морем ее груди. При каждом вздохе голова ее поднималась и тотчас падала снова; щеки надувались, а из полуоткрытых губ вырывался звучный храп. Муж нагнулся к ней и осторожно всунул ей в руки, сложенные на округлости живота, кожаный бумажник.
Это прикосновение разбудило ее, и она посмотрела на бумажник затуманенным взглядом, еще не вполне очнувшись от сна. Бумажник упал и раскрылся, по карете рассыпалось золото и банковые билеты. Тут она проснулась окончательно, а у дочери радостное настроение прорвалось звонким смехом.
Барон подобрал деньги и, кладя их на колени жене, заметил:
— Вот все, что осталось от моей фермы в Эльто, дорогая. Я продал ее, чтобы отремонтировать Тополя, ведь мы теперь подолгу будем жить там.
Она сосчитала деньги — шесть тысяч четыреста франков — и невозмутимо спрятала их в карман. Они продавали таким образом уже девятую ферму из тридцати двух, унаследованных от родителей. Однако у них имелось еще около двадцати тысяч франков дохода с земель, которые при умелом управлении легко давали бы тридцать тысяч в год.
Жили они скромно, и этого дохода им хватало бы, если бы в хозяйстве не было бездонной, всегда открытой бочки — доброты. От нее деньги в их руках испарялись, как испаряется от солнца влага в болотах. Деньги входили, утекали, исчезали. Каким образом? Никто даже понятия не имел. То и дело кто-нибудь из них говорил:
— Не понимаю, как это вышло, что нынче истрачено сто франков, а, кажется, крупных покупок не было.
Впрочем, легкость, с какой они раздавали, составляла одну из главных радостей их жизни, и в этом вопросе они были чудесно, трогательно единодушны.
— А «мой дом» стал теперь красивым, — спросила Жанна.
— Сама увидишь, дочурка, — весело ответил барон.
Мало-помалу ярость непогоды стихала; вскоре в воздухе осталась только влажная дымка, мельчайшая дождевая пыль. Низко нависшие тучи поднимались все выше, светлели, и вдруг сквозь невидимую щель косой солнечный луч скользнул по лугам.
Тучи расступились, открывая синюю глубь небосвода; понемногу щель расширилась, словно в разорванной завесе, и чудесное ясное небо чистой и густой лазури раскинулось над миром.
Пронесся свежий и легкий ветерок, будто радостный вздох земли; а когда карета проезжала вдоль садов и лесов, оттуда доносилась порой резвая песенка птицы, сушившей свои перышки.
Смеркалось. Теперь уже в карете спали все, кроме Жанны. Два раза делали остановку на постоялых дворах, чтобы лошади передохнули, а также чтобы задать им овса и напоить их.
Солнце зашло, вдалеке раздавался колокольный звон. В какой-то деревушке пришлось зажечь фонари; и небо тоже загорелось мириадами звезд. То там, то здесь мелькали освещенные дома, пронизывая огоньками мрак, и вдруг из-за косогора, между ветвями сосен, всплыла огромная красная, словно заспанная, луна.
Было так тепло, что окон не поднимали. Жанна утомилась от грез, насытилась радостными видениями и теперь дремала. По временам ноги ее затекали от неудобной позы, тогда она просыпалась, смотрела в окно, видела в светлой ночи проплывавшие мимо деревья какой-нибудь фермы или коров, которые лежали поодиночке на поле и приподымали головы. Затем она меняла положение, стараясь связать нить прерванных грез, но неустанный грохот экипажа отдавался у нее в ушах, утомлял мозг, и она вновь закрывала глаза, чувствуя себя совершенно разбитой.
Но вот карета остановилась. У дверцы стояли какие-то люди, мужчины и женщины, с фонарями в руках. Приехали. Жанна сразу же проснулась и стремительно выпрыгнула из экипажа. Отец и Розали, которым светил один из фермеров, почти вынесли вконец измученную баронессу; она страдальчески охала и твердила замирающим голосом: «Ах ты, господи! Ах, дети мои!» Она не пожелала ни пить, ни есть, легла и тотчас уснула.
Жанна и барон ужинали вдвоем. Они переглядывались и улыбались, через стол пожимали друг другу руки и в приливе одинаковой ребяческой радости отправились осматривать заново отделанный дом.
Это было высокое, большое нормандское жилище, не то ферма, не то замок, построенное из белого, уже посеревшего плитняка и достаточно просторное, чтобы вместить целое племя.
Обширный вестибюль пересекал весь дом насквозь, и на обе стороны открывались широкие двери. Двойная лестница расходилась полукругом по этому вестибюлю, оставляя середину пустой, а на втором этаже обе ее половинки соединялись площадкой, наподобие мостика.
Внизу справа был вход в огромную гостиную, обтянутую штофными обоями с изображением птиц, порхающих среди листвы. Вся обивка на мебели, вышитая полукрестом, представляла собой иллюстрации к басням Лафонтена, и Жанна затрепетала от радости, увидев свой самый любимый в детстве стул, где изображена была история лисицы и журавля.
Рядом с гостиной находилась библиотека, наполненная старинными книгами, и еще две нежилые комнаты; слева — столовая с новыми деревянными панелями, бельевая, буфетная, кухня и чуланчик, где помещалась ванна.
Вдоль всего второго этажа шел коридор, куда открывались в ряд двери десяти комнат. В дальнем конце его, справа, была спальня Жанны. Они вошли туда. По распоряжению барона ее только что обставили заново, пустив в дело мебель и драпировки, хранившиеся без употребления на чердаках.