Он окончил чтение пленительной идиллией, озаглавленной «Неэра».
В сладостной задумчивости, затуманившей ее взор, г-жа де Баржетон сидела, опустив руку, другой рукою в рассеянии играя локоном, забыв о гостях: впервые в жизни она почувствовала себя перенесенной в родную стихию. Судите же, как некстати потревожила ее Амели, взявшаяся передать ей общее пожелание.
— Наис, мы пришли послушать стихи господина Шардона, а вы преподносите нам напечатанные стихи. Они очень милы, но наши дамы из патриотизма предпочли бы вино собственного изготовления…
— Вы не находите, что французский язык мало пригоден для поэзии? — сказал Астольф управляющему сборами. — По мне, так проза Цицерона во сто раз поэтичнее.
— Настоящая французская поэзия — легкая поэзия, песня, — отвечал Шатле.
— Песня доказывает, что наш язык чрезвычайно музыкален, — сказал Адриен.
— Желала бы я послушать стихи, погубившие Наис, — сказала Зефирина, — но, судя по тому, как была принята просьба Амели, она не расположена показать нам образец.
— Она должна ради собственного блага приказать ему прочесть свои стихи, — сказал Франсис. — Ведь ее оправдание — в талантах этого птенца.
— Вы как дипломат устройте нам это, — сказала Амели г-ну дю Шатле.
— Ничего нет проще, — сказал барон.
Бывший секретарь по особым поручениям, искушенный в подобных делах, отыскал епископа и умудрился действовать через него. По настоянию монсеньера, Наис пришлось попросить Люсьена прочесть какой-нибудь отрывок, который он помнит наизусть. Быстрый успех барона в этом поручении заслужил ему томную улыбку Амели.
— Право, барон чрезвычайно умен, — сказала она Лолотте.
Лолотта вспомнила кисло-сладкий намек Амели насчет женщин, которые сами шьют себе платья.
— Давно ли вы стали признавать баронов Империи?{39} — отвечала она улыбаясь.
Люсьен пытался однажды обожествить возлюбленную в оде, посвященной ей и озаглавленной как все оды, которые пишут юноши, кончающие коллеж. Ода, столь любовно выношенная, украшенная всей страстью его сердца, представлялась ему единственным произведением, способным поспорить с поэзией Шенье. Бросив порядочно фатовской взгляд на г-жу де Баржетон, он сказал: «К ней». Затем он принял горделивую позу, чтобы произнести это стихотворение, исполненное тщеславия, ибо (в своем авторском самолюбии) он чувствовал себя в безопасности, держась за юбку г-жи де Баржетон. И тут Наис выдала женским взорам свою тайну. Несмотря на привычку повелевать этим миром с высот своего ума, она не могла не трепетать за Люсьена. На ее лице изобразилась тревога, взгляды ее молили о снисхождении; потом она принуждена была потупить глаза, скрывая удовольствие, нараставшее по мере того, как развертывались следующие строфы:
К НЕЙ
— Вы поняли каламбур? — сказала Амели г-ну дю Шатле, обращая на него кокетливый взор.
— Стихи как стихи, мы все их писали понемногу, когда кончали коллеж, — отвечал барон скучающим тоном, приличествующим его роли знатока, которого ничто не удивляет. — Прежде мы пускались в оссиановские туманы. То были Мальвины, Фингалы,{40} облачные видения, воители со звездой на лбу, выходившие из своих могил. Нынче эта поэтическая ветошь заменена Иеговой, систрами, ангелами, крылами серафимов, всем этим райским реквизитом, обновленным словами: необъятность, бесконечность, одиночество, разум. Тут и озера, и божественный глагол, некий христианизированный пантеизм, изукрашенный редкостными вычурными рифмами, как тимпан — тюльпан, восторг — исторг, и так далее. Короче, мы перенеслись в иные широты: прежде витали на севере, теперь на востоке, но мрак по-прежнему глубок.
— Если ода и туманна, — сказала Зефирина, — признание, по-моему, выражено чрезвычайно ясно.
— И кольчуга архангела прозрачна, как кисейное платье, — сказал Франсис.
Пускай правила учтивости и требовали из угождения г-же де Баржетон открытого признания этой оды прелестным произведением, все же женщины, разгневанные тем, что к их услугам нет поэта, готового возвести их в ангельский чин, поднялись со скучающим видом, цедя сквозь зубы: «Восхитительно, божественно, чудесно!»
— Ежели вы меня любите, не хвалите ни автора, ни его ангела, — властным тоном сказала Лолотта своему дорогому Адриену, и тому пришлось подчиниться.
— Право, все это пустые фразы, — сказала Зефирина Франсису. — Любовь — поэзия в действии.
— Вы сказали, Зизина, то, что я думал, но не умел бы выразить так тонко, — отвечал Станислав, самодовольно охорашиваясь.
— Чего бы я не дала, чтобы сбить спесь с Наис, — сказала Амели, относясь к дю Шатле. — Она смеет еще изображать какого-то архангела, точно она выше всех, а сама сводит нас с сыном аптекаря и повивальной бабки, братом гризетки, типографским рабочим.
— Его отец торговал слабительным, жаль, что он не прочистил мозги сыну, — сказал Жак.
— Сын идет по стопам отца, он угостил нас снотворным, — сказал Станислав, приняв пленительнейшую позу. — Снотворное всегда остается снотворным, я предпочел бы нечто другое.
И все, точно сговорясь, старались унизить Люсьена каким-нибудь аристократически насмешливым замечанием. Лили, женщина набожная, почла долгом милосердия преподать вовремя, как она выразилась, назидание Наис, готовой совершить безумие. Дипломат Франсис взялся довести до развязки глупый заговор, представлявший для этих мелких душ занятность драматической развязки и тему для завтрашних пересудов. Бывший консул, мало расположенный драться с юным поэтом, который, услышав оскорбительные слова в присутствии возлюбленной, легко мог вспылить, понял, что надобно сразить Люсьена священным мечом, против которого месть бессильна. Он последовал примеру, который подал ловкий дю Шатле, когда речь зашла о том, чтобы принудить Люсьена прочесть стихи. Он вступил в разговор с епископом и из коварства поддерживал восторги его преосвященства, восхищенного одой Люсьена; затем он стал картинно описывать, как мать Люсьена, женщина выдающаяся, но чрезвычайно скромная, внушает сыну темы всех его сочинений. Для Люсьена величайшее удовольствие видеть, что его обожаемой матери воздают должное. Затронув воображение епископа, Франсис положился на случай, который предоставил бы монсеньеру повод в разговоре обмолвиться подсказанным ему обидным намеком. Когда Франсис и епископ опять приблизились к кружку, в центре которого находился Люсьен, внимание людей, уже понудивших его испить цикуты, возросло. Не обладая навыками света, бедный поэт глаз не отводил от г-жи де Баржетон и неловко отвечал на неловкие вопросы, с которыми к нему адресовались. Он не знал ни имени, ни титулов большинства присутствовавших и не умел поддержать разговора с женщинами, которые болтали всякий вздор, приводивший его в смущение. Притом он чувствовал себя на тысячу лье от этих ангулемских богов, именовавших его то г-ном Шардоном, то г-ном де Рюбампре, между тем как друг друга они называли Лолоттой, Адриеном, Астольфом, Лили, Фифиной. Смущение Люсьена возросло до крайности, когда, приняв Лили за мужское имя, он назвал господином Лили грубого г-на де Сенонша. Немврод{41} оборвал Люсьена, переспросив: «Что вам угодно, господин Люлю?» — причем г-жа де Баржетон покраснела до ушей.