Когда же, по прошествии некоторого времени, она заметила, что пользуется взаимностью, то ей захотелось еще сильнее его увлечь и уверить в искренности своих чувств к нему, и для того, выбрав время и место, она опять пошла к святому отцу в церковь и, сев у его ног, расплакалась. Монах с участливым видом спросил, что у нее нового.
«Отец мой! — сказала дама. — Новости мои касаются все того же окаянного вашего друга, на которого я вам жаловалась третьего дня: он и на свет-то произошел, должно полагать, мне на горе и дабы поступить со мной так, чтобы я весь свой век крушилась и никогда больше не осмелилась припасть к вашим стопам».
«Как! — воскликнул монах. — Разве он не перестал докучать тебе?»
«Какое там! — отвечала дама. — Напротив: он, верно, рассердился на меня за то, что я вам пожаловалась, и теперь, словно в отместку, проходит мимо не один, а десять раз на день. И я бы еще благодарила бога, если б он довольствовался тем, что, гуляючи, смотрел на меня, но он до того осмелел и обнаглел, что не далее как вчера послал ко мне женщину с подношениями и со всякой чепухой и прислал с ней кошелек и пояс, как будто у меня своих нет. Мне это показалось, да и продолжает казаться, до того оскорбительным, что если б не боязнь греха и не мое уважение к вам, я бы такой шум подняла! Но все-таки я сдержалась и порешила без вашего благословения ничего не предпринимать и никому ничего не говорить. Более того: я велела той женщине отнести обратно и кошелек и пояс и совсем уж было выпроводила ее, но затем, побоявшись, что она присвоит вещи себе, а ему скажет, что я приняла подарок, — с такими, как она, это, говорят, случается, — вернула, в сердцах взяла у нее вещи и принесла вам: отдайте их ему и скажите, что я в его подношениях не нуждаюсь, — слава богу и спасибо моему мужу, у меня столько кошельков и поясов, что я могу ими закидать его. Если же он не уймется, я, испросив на то благословение у вас, как у моего духовного отца, все расскажу мужу и братьям, а там будь что будет. Пусть лучше позор падет на его голову, раз уж ему на роду так написано, чем если из-за него станут чернить меня. Верно я рассудила, отец мой?»
И тут она, все еще обливаясь слезами, достала из-за пазухи прелестный, богато изукрашенный кошелек, затем нарядный дорогой пояс и бросила монаху на колени, — тот, приняв на веру все ее слова, в крайнем замешательстве взял вещи и сказал: «Дочь моя! Я не дивлюсь, что это так тебя огорчает, и не только не осуждаю тебя, но, напротив, весьма одобряю за то, что ты следуешь моим наставлениям. Я его позавчера отчитывал, но он, как видно, слова своего не сдержал, и теперь я его и за прежнее и за новое так взгрею, что он от тебя отстанет. Ты же с божьей помощью преобори гнев свой и родным ничего не говори, а то ему худо придется. Не бойся, что тебя за это очернят, — я и перед богом, и перед людьми нелицеприятный свидетель твоего честного поведения».
Дама, сделав вид, что это ее несколько успокоило, переменила разговор и, зная монашескую алчность и, в частности, его алчность, повела с ним такую речь: «Отец мой! Все эти ночи мне являлись во сне мои родные. Мне показалось, что они ужасно как мучаются, и просили они меня не скупиться на помин их души, в особенности — моя мать: у нее был такой удрученный и такой несчастный вид, что жалость брала на нее глядеть. По-моему, она очень страдает из-за меня — что мне столько пришлось вынести из-за этого врага господня, и мне бы хотелось, чтобы вы отслужили сорок заупокойных литургий святого Григория{125} и помолились о том, чтобы господь избавил моих родных от вечного огня». И, сказавши это, она вложила ему в руку флорин.
Святой отец, с радостью взяв его, постарался добрым словом и многочисленными примерами укрепить ее во благочестии, а затем, благословив, отпустил. Не понимая, что его обвели вокруг пальца, он тотчас по уходе исповедницы послал за своим другом, — тот, увидев, что монах гневается, живо смекнул, что он ему сейчас сообщит что-нибудь новое о даме, и весь превратился в слух. Монах повторил все, о чем твердил ему прежде, а затем в не менее оскорбительных и сильных выражениях стал порицать за то, что он, по словам дамы, себе с ней позволил. Приятель монаха, еще не понимая, к чему тот клонит, и не решаясь колебать его уверенность, которая, может статься, внушена была ему той дамой, слабо отрицал посылку кошелька и пояса.
Монах, разъярившись, вскричал: «Как ты смеешь отрицать, негодник? Вот они, — она сама, рыдая, принесла их мне. Ну что, твои это вещи?»
Тот, сделав вид, что не знает, куда деваться от стыда, сказал: «Конечно, мои. Признаюсь, я поступил дурно. Теперь я убедился, что она ко мне не расположена, и клянусь вам, что больше вы от нее ничего про меня не услышите».
Долго еще вели они этот разговор; наконец безмозглый монах отдал своему приятелю кошелек, пояс, а затем, после многократных наставлений и просьб, взяв с него слово не заниматься больше такими делами, отпустил его. Тот, обрадованный сим знаком любви, которую, по всей видимости, питала к нему дама, а равно и прекрасным подарком, прямо от монаха направился к ее дому и осторожно дал ей понять, что обе вещи у него, она же пришла от этого в восторг, а еще больше от того, что дела ее идут на лад. Теперь она для полного успеха своего начинания мечтала только о том, чтобы муж ее куда-нибудь уехал, и нужно же было случиться так, что некоторое время спустя он по какому-то делу принужден был выехать в Геную.
Как скоро он сел на коня и уехал, она пошла к святому отцу и, плача и стеная, заговорила: «Отец мой! Скажу вам по чистой совести: терпения моего больше нет, однако ж позавчера я дала вам слово не предпринимать ничего, не поговоривши с вами, — вот я и пришла рассказать вам все как на духу. Дабы вы удостоверились, что у меня есть из-за чего плакать и есть на что сетовать, довожу до вашего сведения, что ваш приятель, этот сущий бес, вытворил нынче перед самой заутреней. Какими-то судьбами ему удалось пронюхать, что муж мой вчера утром уехал в Геную, и вот сегодня, как я уже сказала — спозаранку, он проник в мой сад, влез на дерево, что как раз против моего окна, и уже растворил окно и хотел было прыгнуть ко мне в комнату, но тут я проснулась, вскочила и давай кричать, а он, еще не успев ко мне перебраться, сказал, кто он таков, и стал меня умолять — ради господа бога и ради вас пощадить его. Я из уважения к вам умолкла — и, в чем мать родила, к окну: захлопнула его перед самым носом вашего друга, а он как сквозь землю провалился — больше я его не видела. Судите сами, как это с его стороны красиво и можно ли это терпеть, — я, по крайности, не собираюсь больше ему спускать: уж и так я из уважения к вам слишком много ему прощала».
Монах пришел в такое неистовство, что сразу не нашелся, что ей сказать, — он несколько раз обращался к ней с вопросом, не спутала ли она его друга с кем-либо еще.
«Господи помилуй! Неужели я не различу, он ли это или кто другой? Говорят вам, что то был он. Если же он станет запираться, вы ему не верьте».
«Дочь моя! — снова заговорил монах. — Тут можно сказать только одно: с его стороны это неслыханная наглость, он поступил отвратительно, а ты правильно сделала, что прогнала его. И все же я прошу тебя вот о чем: бог спас тебя от бесчестья, а потому ты и на сей раз последуй моему совету, как слушалась его дважды, а именно — не жалуйся никому из родных и предоставь действовать мне: может статься, я сумею обуздать этого блудного беса, которого я до сей поры принимал за святого. Удастся мне вывести его из скотского состояния — хорошо; если же нет — вместе с моим благословением даю тебе позволение поступить с ним, как тебе заблагорассудится».
«Ну хорошо, — согласилась дама, — я и на этот раз не прогневлю вас и не ослушаюсь, но только уж вы на него повлияйте, чтоб он не смел больше мне досаждать, иначе я с этим к вам уже не обращусь». С последним словом, притворившись рассерженной, она ушла от монаха.