По молчаливой договоренности Дебольский считал себя вправе надираться до свинского состояния три-четыре раза в год. Главное, чтобы не в священные дни: неделю вокруг Наташкиных и Славкиных дней рождения.
В воскресенье он умирал с похмелья и ломал голову: на кой черт вообще в этом участвовал. Он почему-то всегда потом сожалел, но никогда не мог отказаться, будто мужские пьянки были самым захватывающим в его жизни. В пагубном сочетании с парилкой коньяк протравил печень, высушил рот и оставил тянущее чувство тошноты.
Наташка сама свозила Славку сначала на каратэ, а потом в зоопарк. Оставив Дебольского наедине со своими мыслями. И вернулись они только к вечеру, раскрасневшиеся и счастливые. Когда он уже более или менее пришел в себя.
Жена, смеясь, пропустила вперед себя Славку: очки у того запотели, в руках он сжимал палочку с огромным воздушным шаром нечеловечески-желтого цвета.
— Ну как, доволен? — улыбнулся Дебольский, глядя на его счастливое лицо, и, стянув с того серую вязаную шапку, потрепал сына по макушке.
— Ой, да там так… — Славка остался доволен донельзя. Ему не очень-то надо было, чтобы его слушали, просто хотелось выплеснуть восторги в космос. Щеки его пылали. — Мы там так долго ходили, и еще мама мне купила мороженое, а потом…
— Привет, Изнуренков. — Наташка чмокнула его в щеку, выворачиваясь из яркого с принтами пуховика. — На, я тебе лекарство купила, — и сунула в руки бутылку кефира.
— Пошли переодеваться, у тебя ноги промокли, — уже забыв о Дебольском, засуетилась она вокруг Славки, потащила его в комнату, и теперь их голоса звучали оттуда:
— Мама, а слон он правда такой… — говорил что-то Славка, по временам речь его прерывалась: слышно было, что мать стаскивает с него свитер, больно дергая уши и затыкая воротником рот. — Ну пря-о как мы чи-али… — упрямо и невнятно продолжал он.
— Конечно, давай, где твои носки?
— Мама, а давай заведем обезьянку!
— А кто за ней будет ухаживать? — Голоса доносились сквозь дверь, как из другой жизни. Какие-то ненастоящие.
— Папа.
Дебольский усмехнулся и открыл бутылку. «Кефирный продукт», — прочитал он на ее блестящем пропиленовом боку, и подумалось, что даже кефир теперь ненастоящий. Он шагнул в сторону кухни, и тут что-то тронуло макушку. Дебольский сперва вздрогнул, но большой желтый шар испугался сильнее, чем он. Яркий гигант боязливо шарахнулся в сторону, заколыхался и затаился в темном углу коридора.
Лёля лежала на ярко-желтом матрасе, подтянувшись к самому краю, откинув голову на вздутом полукруге его «подушки». Свесив затылок почти до воды, и было видно, как выжженные солнцем блекло-русые волосы ее полощутся в тихих волнах.
Водная гладь оставалась тиха и безмятежна, сосны будто боялись потревожить жаркий дневной покой. Волны — квелые, едва приметные — уютно качали надувную желтую колыбель. Слышался только треск сучьев в костре и кипение воды в котелке. Иногда шаги. Потом вдруг воздух взрывался коротким молодым смехом и испуганным птичьим криком и снова стихал. Парни готовили обед.
А клякса Лёлиных волос растекалась по соленой поверхности моря.
— Лёля, — позвал Сашка и шагнул в воду. Ледяная с жары, она обожгла его ступни и больно ударила по икрам. Он сделал шаг, другой, тяжело рассекая морскую гладь, оступаясь на гальке. Замер, чтобы притерпеться.
Только потом пошел дальше.
Матрас, застывший в штиле, замерший, едва-едва отнесло по пояс. И там он тихо перебирал мягко качающие его волны, будто дремал.
— А мы поесть приготовили. — Сашка, тяжело ступая, нарушая полуденную тишь своей неловкостью, схватился за края матраса и подтянул его к себе. Тот недовольно заколыхался, черпанул воду. Клякса выжженных прядей разметалась по поверхности, распадаясь на волоски, на кончиках которых застыли невесомые пузырьки воздуха.
Ни ветерка.
— Лё-ля, — наклонился он сзади над ее лицом. Скрытым под огромными черными стеклами. Разморенное голое тело ее было прикрыто только очками: большими, нелепыми, черными, с толстыми пластиковыми дужками за ушами.
Где-то в глубине их мутного стекла раскрылись глаза с блеклыми ресницами. И тут же уголки рта затрепетали в смехе. Казалось, лицо ее состоит только очков, острого, золотого от веснушек носа, подбородка и потрескавшихся улыбающихся губ.
Которые Лёля все облизывала и облизывала в бессильной попытке избавиться от сохлости, но они еще сильнее спекались теплой соленой коркой, и в ее прогалинах по временам проглядывала ярко-розовая тень крови.
— А я не хочу, — прошептала она, и Сашка едва расслышал переливчатый голос, будто таявший в мареве дня.
Сзади ему видны были Лёлины плечи: горячие, чуть покрасневшие от солнца, покрытые густым тюлем конопушек. Худенькая девичья грудь с проступающими ребрами. Темные, лаковые соски. Впалый, золотой от веснушек живот, острые колени.
— А что ты хочешь?
Тонкие руки вскинулись, обхватили его за шею — плечи обожгло ее горячей кожей — и потянули на себя. Сашка, уткнувшись подбородком в стеклянные очки, прижался губами к губам. И языком почувствовал их шершавую сладость. А между ними ее — Лёлин — влажный язык и бархатистое небо.
Он все целовал и целовал, пока Лёля не завозилась на матраце. Рука скользнула по веснушчатому животу, колено судорожно поднялось, притиснувшись и больно сжав ладошку между ног. Саша языком почувствовал, как Лёля дернулась, сжала плечи от одного движения пальцами. И горячо прерывисто выдохнула ему в рот.
— Ну скоро вы там? Эй! Кончайте! — раздался громкий, режущий жаркий день окрик.
Букет был невероятный.
Это оказалось первым, что отметил Дебольский, зайдя в отдел в понедельник. Огромная копна роз, лилий, бог знает чего: он занимал весь стол и кидал крикливую нахальную тень на пол. Весь офис пах цветами, и аромат этот окутывал, стоило только открыть дверь. Букет был настолько шикарен, что Дебольский даже не представлял, где такие заказывают.
Рядом, на пустом еще столе, стояла — именно стояла, на четырех кнопках-ножках, — лаковая сумка. И раскрытая картонная коробка. Дебольский не удержался и на ходу заглянул внутрь: кофейная кружка, пачка стикеров, держатель для телефона, прочая ерунда.
И остро почувствовал какую-то несоразмерность. Все в этой женщине было уж очень, до неестественности. Сумка эта, букет. И крутящееся кресло под кожу — новое, явно притащенное из конференц-зала: ребята подсуетились.
Дебольский сел на свое место и только через четверть часа осознал, что пахнет в кабинете не селекционными пластмассовыми цветами, а духами. Непривычной для обоняния смесью свежести и какой-то приторной цветочной горечи. Никто из их девочек на такой знойно-вызывающий аромат бы не решился.
Но самой Зарайской на месте не было: кресло одиноко стояло спинкой к столу. Это, впрочем, было вполне объяснимо: первый рабочий день — беготня по кабинетам. Показаться шефам, с кучей справок и выписок забежать в бухгалтерию.
Перезнакомиться со всеми, кого встретишь на пути.
Сами отдельцы были на местах, но как-то странно суетливы. Попов, чья блестящая лысина по временам виднелась из-за стеллажа, почему-то нервничал, поглядывал на дверь, раздухарившись и даже не пытаясь скрыть из глаз неприязнь. Волков бросал взгляды на оставленную на столе сумку и был восторженно-весел.
Дебольский внешне, во всяком случае так ему казалось, соблюдал абсолютную невозмутимость. Да и внутренне нельзя сказать чтобы уж как-то особенно волновался. Но все же… Ждал.
Семнадцать лет прошло, интересно было хотя бы одно: узнает-не узнает. А если узнает, то как подойдет, что скажет. По мере течения дня он все больше раздражался, чувствуя себя не в своей тарелке. Будь его воля, он бы, пожалуй, предпочел, чтобы Лёля Зарайская не приходила к ним работать. И не потому, что испытывал к ней какие-то недобрые чувства. А просто из-за того, что это выбивало его из привычного ритма существования. И, может, отчасти даже нарушало душевный покой.