Я всё прочу (?)
Авось тебя кой-чем приятно поморочу…

На стр. 168:

Вся сила в ощущенье…
Природа ж звук и дым… —

у Гёте сказано: «слово, названье» (Name). Природа здесь не имеет смысла. На стр. 186 слова: «aus dem vergriffennen Büchelchen» – переведены: «по книжке наобум» вместо: «по захватанной (от употребления запачканной, старой) книжке». Г-н переводчик смешал слова: «ergreifen» и «vergreifen»! На стр. 221 – почему слова Мефистофеля: «Vorbei, voibei!» («мимо, мимо!») переведены: «пускай их! едем»? и т. д. По крайней мере рифма этого не требовала.

Неточных выражений также попадается чрезвычайно много. Кстати: напрасно г. Вронченко говорит в предисловии: «в примечаниях означены отступления»… не все отступления означены в примечаниях! Сверх того, мы твердо убеждены, что ни один читатель не запомнит четырех стихов сряду из перевода г. Вронченко. Может ли, например, следующее четверостишие лечь кому-нибудь на память (мы уже не говорим о тех, которые знают подлинник):

Фауст
Да! мертвые глаза… видно, что с участьем
Никто их веждей не закрыл…
Вот грудь, на коей я восторги пил
Вот Гретхен, бывшая мне радостью и счастьем!{69}

Из всего сказанного мы выводим следующее заключение: всё, что мог только сделать добросовестный и трудолюбивый переводчик, не поэт, исполнено г. Вронченко… но это всё не удовлетворяет читателя. Замечательно, что ни один перевод г. Вронченко (его «Макбет», «Гамлет»){70} не считался окончательным; другие, и не безуспешно, принимались именно за те же трагедии. Как работа приуготовительная, его переводы всегда приносили большую пользу: они знакомили публику с произведениями замечательными, возбуждали и поощряли других; его «Макбет», его «Гамлет» отличаются довольно определенным колоритом; мы не можем забыть, что любовь к Шекспиру собственно им возбуждена в кругу наших читателей. Но «Фауст» Гёте, сознаемся откровенно, превзошел его силы; такая определенная, страстная, глубоко поэтическая личность могла быть передана только другим поэтом… Бесспорно, перевод г. Вронченко несравненно выше какого-нибудь вялого подражания «Фаусту», написанного пустозвонными ямбами; читатели с удовольствием и пользою прочтут этот новый перевод; но считать труд г. Вронченко окончательным мы не можем, хотя и будем удовлетворяться им до тех пор, пока не явится der rechte Mann[17], как говорят немцы.

Мнение наше о самом «Фаусте» известно читателям; немцам пора бы оторваться от слишком исключительного поклонения «Фаусту» (мы еще недавно читали стихотворение г. Карриера, в котором он называет «Фауста» das Buch des Lebens[18],{71} потому что своим прошедшим, как бы оно прекрасно ни было, слишком долго любоваться не следует; пора, давно пора немцу Фаусту выйти из своей кельи, в которой он всё еще сидит о̀бок с Вагнером, так же как и император Фридрих, в народных сказаниях, сидит и дремлет под землей;[19] пора ему перестать заниматься трансцендентальными вопросами… Но на нас, русских, «Фауст» не может иметь подобное влияние: мы вообще не отличаемся определенностью и неподвижностью убеждений; напротив, скорее следует бояться, что «Фауст» пройдет у нас довольно незаметно, не возбудив в нас особенного размышления, тем более что труд г. Вронченко – труд огромный и добросовестный, кроме холодной благодарности, ни от кого не получит другой дани. Как быть! Это пока общая у нас участь всех подобных трудов…

Примечания

Печатается по тексту Т, Соч, 1880, т. I, с. 193–233, с исправлением опечаток по первой публикации.

Впервые опубликовано: Отеч Зап, 1845, т. XXXVIII, № 2, отд. V, с. 40–66.

Автограф неизвестен.

Датируется концом 1844 – началом 1845 года.

Статья Тургенева, посвященная новому переводу «Фауста» Гёте, вызвала большой интерес в литературно-общественных кругах. Принципиальное значение статьи состояло в том, что в ней был подведен итог критического переосмысления исторического значения и сущности творчества Гёте, начатого на страницах «Отечественных записок» Герценом и Белинским.

В статьях 1839 г. и особенно в статье «Менцель, критик Гёте» (1840) величие Гете как художника Белинский видел в том, что «в дивных образах осуществляет он божественную идею для ней самой, а не для какой-либо внешней и чуждой ей цели» (Белинский, т. III, с. 399). С этой точки зрения и «Фауст» истолковывался им как драма, в которой воспроизведена «жизнь субъективного духа, стремящегося к примирению с разумною действительностью» (там же, с. 416). Герцен, не разделявший «примирительных» увлечений Белинского 1839–1840 гг. и воспринимавший диалектику Гегеля как «алгебру революции», относился критически к Гёте еще в 1830-е годы (см.: «Первая встреча» (1836). – Герцен, т. I, с. 108–126). Поэтому закономерно, что именно с «Записок одного молодого человека» (1840) Герцена началась в «Отечественных записках» переоценка творчества Гёте, вызванная формированием нового революционно-демократического направления в русской критике. Окончательно отказавшись от «примирения с действительностью» и «раскланявшись» с «философским колпаком» «Егора Федоровича» (т. е. Гегеля, см.: Белинский, т. XII, с. 22–26), Белинский так же резко изменил свое отношение к Гёте.

Переоценка Гёте в формирующейся революционно-демократической критике шла в двух направлениях. С одной стороны, были вскрыты слабые стороны Гёте как человека, порожденные и обусловленные историческими чертами немецкой общественно-политической и культурной жизни XVIII в. (его «филистерство», оторванность от общественной практики); с другой стороны, творчество Гёте было осмыслено по-новому, с точки зрения близости его к реалистическому искусству (см.: Жирмунский В. Гёте в русской литературе. Л., 1937, с. 357–367).

В рецензии на второй выпуск сочинений Гёте в русском переводе (1842) Белинский писал: «Царь внутреннего мира души, поэт по преимуществу субъективный и лирический, Гёте вполне выразил собою созерцательную, аскетическую сторону национального духа Германии, а вместе с нею необходимо должен был вполне выразить и все крайности этой стороны. Чуждый всякого исторического движения, всяких исторических интересов, обожатель душевного комфорта до бесстрастия ко всему, что могло смущать его спокойствие – даже к горю своего ближнего, немец вполне, которому везде хорошо и который со всем в ладу, Гёте невыносимо велик в большей части своих лирических произведений, в своем „Фаусте“ – этой лирической поэме в драматической ферме…» (Белинский, т. VI, с. 182).

Статья о «Фаусте» писалась в пору тесного дружеского общения Тургенева с Белинским (см. примечания к поэме «Разговор» – наст. том, с. 468). Вполне вероятно поэтому, что в процессе работы над статьей Тургенев обсуждал с Белинским ее содержание. Именно этим и объясняется близость литературно-эстетических и философско-исторических принципов разбора «Фауста», сделанного Тургеневым, общему направлению идейных исканий Белинского начала 1840-х годов.

Статья Тургенева является образцом философской, общественно активной критики, за которую ратовал Белинский. «Фауст» Гёте для Тургенева – это произведение, пронизанное страстной, ищущей мыслью, это апофеоз борьбы человеческой личности за свои права. Однако Гёте ограничил страстные поиски Фаустом истинного смысла жизни узкой сферой «лично-человеческого», и в этом Тургенев видел причину неудачи второй части трагедии, считая, что задачей исторического прогресса является не счастье отдельной человеческой личности, но уничтожение всякой возможности нищих на земле. Он писал вслед за Белинским: «…как поэт Гёте не имеет себе равного, но нам теперь нужны не одни поэты… мы (и то, к сожалению, еще не совсем) стали похожи на людей, которые при виде прекрасной картины, изображающей нищего, не могут любоваться „художественностью воспроизведения“, но печально тревожатся мыслию о возможности нищих в наше время» (наст. том, с. 219; ср.: Белинский, т. XII, с. 69).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: