Наиболее содержательная беседа с Куропаткиным состоялась однажды утром, когда трех корреспондентов, включая и меня, вызвали в правительственное здание в Ашхабаде, где для нас был устроен официальный прием. Генерал сидел за большим письменным столом, заваленным брошюрами и документами. Нам, журналистам, предложили расположиться на стульях. Слева от нас стоял переводчик (Куропаткин не говорил ни по-английски, ни по-немецки).
Сообщив нам кое-какие сведения о российской оккупации Транс-Каспия, Куропаткин продолжал:
— Я хочу, чтобы вы знали: наши намерения являются в высшей степени мирными. Земель у нас достаточно. Мы стремимся облагородить наши владения. По всей российской Центральной Азии можно путешествовать без оружия.
Я подумал о Геок-Тепе. Несомненно, Куропаткин считал, что эта бойня навечно усмирила туземцев.
— Мы стремимся к экономическому миру и процветанию.
Так он заключил свою речь, переданную нам переводчиком. Говорил ли он правду? Никто из корреспондентов не смог бы ответить на этот вопрос.
Мне показалось, что генерал пытался поведать нам официальную версию предполагаемой правды и что, выказав способности мясника, он гордился теперь своими достижениями в роли военного администратора. С тех пор мне нередко приходило в голову, что если бы с Филиппинами решили разделаться быстро[33], в российском стиле, Куропаткин сумел бы отлично справиться.
Без титулов, просто как человек, он мне одновременно и нравился, и отталкивал.
Я спросил, помнит ли он Мак-Гахана, американского военного корреспондента. Генерал бросил на меня внимательный взгляд, точно все еще слушал молебен в день святого Георгия, и сказал: «Мне приятно слышать, что вы упоминаете это имя. Я хорошо его знал».
Я попросил переводчика узнать у генерала, не может ли он вспомнить несколько анекдотов о Мак-Гахане, которыми я мог бы поделиться со своей газетой. Я понимал, что писать о далеком Транс-Каспии, настоящей terra incognita для большинства американцев, будет нелегкой задачей, если только мне не удастся каким-то образом привязать к репортажу Америку. Но Куропаткин был не в настроении рассказывать анекдоты. «Когда Мак-Гахан и я были вместе», — произнес он, — «нам приходилось видеть и запоминать слишком много других событий».
Таков итог встреч с Куропаткиным. Что-то в этом человеке и его окружении захватило мое воображение, иначе мой краткий рассказ не попал бы на эти страницы. На протяжении всего путешествия по Транс-Каспию я размышлял о Чингиз-хане и Тамерлане. В Мерве нам рассказали, что некогда Чингиз погубил в этих краях свыше миллиона человек. В Самарканде показали могилу Тамерлана. Современный представитель грубой силы и мощи, Куропаткин казался улучшенным изданием Чингиза и Тамерлана. Как бы то ни было, он явно пытался насадить цивилизацию, прежде чем обращаться к мечу. Его школы, железные дороги и сельскохозяйственные эксперименты говорили о созидательных способностях. Эта сторона его личности мне нравилась.
Не нравилась мне его карьера мясника — и мне неприятно было видеть его жесткое лицо. И все же в его прощальных словах, «Bonne Chance»[34], чувствовалось нечто товарищеское, солдатское; по мне, приязни он был достоин больше, чем брани. Что же касается пяти миллионов рублей, которые Куропаткин, по слухам, «прихватил» в Манчжурии, могу лишь сказать, что он не показался мне похожим на вора.
В Санкт-Петербурге
Полицейская облава, в которой я принимал участие в Санкт-Петербурге, хоть и не была напрямую связана с опытом бродяжничества в России, все-таки осталась в памяти: ведь началось все с изучения ночлежных домов для бродяг. Занимаясь своими исследованиями, я внимательно осматривал пристанища местных босяков и посетил, среди прочих, печально известный дом Вяземского, худшую из трущоб, какие я когда-либо и где-либо видел. В одну зимнюю ночь 1896 года (мне говорили, что с тех пор ничего не изменилось) здесь в пяти двухэтажных домах, расположенных на пятачке размером с бейсбольное поле, спали 10 400 мужчин, женщин и детей. Всего лишь в сотне шагов находится Аничков дворец. Обитатели дома Вяземского — больные, преступные и дерзкие отбросы городского населения.
Как-то раз глубокой ночью офицер полиции и несколько городовых повстречали одну женщину из Армии Спасения, выходившую из самого обветшалого здания. Она посещала ночлежку по миссионерской надобности.
— Боже мой! — воскликнул офицер, увидев ее без сопровождающих. — Вы здесь одна?
— О нет, офицер, не одна, — отвечала бесстрашная маленькая женщина. — Со мною Бог.
— Гм, — хмыкнул офицер. — В компании одного Бога я сюда ни за какие деньги не сунулся бы.
Облаве, в которой я участвовал, подверглась ночлежка поменьше рядом с монастырем Александра Невского. В известном смысле, должен признаться, облава была устроена ради меня, и после я очень сожалел, что стал ее виновником. Тогдашним начальником сыска был милейший престарелый джентльмен по фамилии Шереметьевский. Однажды я сказал, что хотел бы увидеть, как «работают» его люди, и он представил меня рослому офицеру — забыл его имя — который любезно предложил мне поглядеть на облаву в одном подозрительном ночлежном доме.
Около девяти вечера мы собрались в ближайшем к ночлежке полицейском участке. Меня сопровождал мой друг-шотландец. Тут были так называемые сыщики, или полицейские в гражданской одежде. Здание ночлежки заранее окружил отряд полицейских в форме, так что из дома никто не мог бежать. Вскоре мы, выстроившись в колонну по одному, последовали за ними; я слышал, как прохожие на тротуарах перешептывались: «Полиция! Полиция!». Они так смотрели на нас и так произносили это слово, что сторонний наблюдатель мог бы решить, будто мы отправились на некое зловещее мероприятие и собираемся посадить под замок все население города. Ворота ночлежки закрылись за нами. Мы сгрудились в нижнем коридоре, где всем раздали свечи. Городовые, стоявшие снаружи, никому не позволяли ни входить, ни выходить из здания.
Свечной жир капал на нашу одежду, пока мы неловко взбирались по темной лестнице в мужскую половину. В центре комнаты горел тусклый светильник, отбрасывая зловещие отсветы на проснувшихся жильцов. Какое разнообразное общество находилось в этом дурно пахнущем помещении! Старики, едва способные выбраться из коек; неотесанные головорезы средних лет, на мгновение оторопевшие, но полные жажды мести и преступления; молодые парни, только лишь начавшие городскую жизнь и дрожащие от страха при виде неожиданных гостей — никогда еще мне не приходилось видеть такое жалкое смешение человеческих тел и отрепья.
Метод полиции был достаточно прост. Каждого обитателя ночлежки заставляли предъявить паспорт. Если документ был в порядке, прекрасно; он мог снова отправляться спать. Но если в бумагах обнаруживалось что-то подозрительное или, что еще хуже, бумаг вовсе не было, его отсылали вниз, где он присоединялся к другим задержанным, охраняемым полицейскими. Из задержанных в ту ночь нарушителей самыми страшными, мне кажется, были несколько скрывавшихся крестьян, которые бежали из деревень и болтались без дела, прося милостыню в городе. Один бедный старик принял меня за офицера полиции. Я шел между кроватями, высоко держа свечу и стараясь рассмотреть лица постояльцев. Старик — было ему, надо полагать, около восьмидесяти — вытащил засаленный клочок бумаги, представлявший собой паспорт, и попытался убедить меня, что не совершил в этом мире ничего предосудительного. В его потухших старых глазах застыло умоляющее выражение, точно у дворняги, ищущей хозяйского милосердия. Я рад был узнать, что его бумаги оказались в порядке.
Позднее мы осмотрели и женское отделение. Здесь мы нашли такую же мешанину тел и лохмотьев. Как и мужчины, женщины должны были предъявить паспорт либо отправиться в участок. Одна молодая крестьянка растерялась или, возможно, просто не умела читать. Она уверенно протянула сыщику свой паспорт, но когда тот спросил, как ее зовут, назвалась другим именем — не тем, что значилось в паспорте.
33
Если бы с Филиппинами решили разделаться быстро — имеется в виду филиппино-американская война, которая началась в 1899 г. и официально завершилась с признанием американского правления в 1902 г., хотя стычки и бои с отдельными группировками инсургентов продолжались до 1913 г.
34
Bonne chance — всего хорошего, в добрый час (франц.).