Из разнородности самих людей и их жизненных целей, а затем еще более из общей неорганизованности социального целого развивались бесчисленные противоречия и конфликты. Идеология была той организующей формой, которая связывала людей с их социальным целым, которая ограничивала и примиряла их противоречия с ним настолько, чтобы целое могло жить и развиваться. Поэтому развитие идеологии необходимо должно было ускоряться по мере нарушения однородности коллектива, и достигнуть гигантских размеров среди анархической системы производства, — какие, действительно, и характеризуют нашу культуру. В этом развитии создался новый, своеобразный тип идеологических форм — нормативный тип: обычай, право, нравственность, приличия и т. д. Формы познания и речи увеличились в числе и сложности в сотни, в тысячи раз. И в то же время вся идеология мало-помалу подверглась тому глубокому преобразованию, которое я обозначу, как «всеобщий фетишизм идеологических форм».
Изучение всеобщего фетишизма мы начнем именно с области норм, потому что здесь он прослеживается всего проще и легче.
Глава II. Развитие фетишизма норм
Основной и первоначальной из нормативных форм является обычай. В своем элементарном виде он был не чем иным, как техническим правилом социального поведения людей. — Чтобы община могла побеждать врагов, для этого надо всем воинам в момент борьбы держаться вместе; чтобы пищи и одежды хватило на всю общину, для этого надо всем общий продукт или общую добычу делить поровну; чтобы привести себя в дружное и воинственное настроение перед выступлением на войну или охоту, воинам следует предварительно устраивать такие-то пляски и танцы с такими-то песнями, и т. под.; — вот схемы древнейших обычаев. Цель этих социально-технических правил могла в каждом частном случае и не формулироваться особо, — она все равно чувствовалась и подразумевалась, и была близка каждому; это было коллективное благо группы, потребности коллективной жизни, понятные и очевидные для всех, — потому что никто еще и не думал выделять свои личные интересы и стремления из общих интересов и стремлений своего родного коллектива — не было обособленных «личностей», а был единый организм родовой общины, и его живые клетки — люди, связанные кровной связью.
Для первобытного коммуниста обычаи были «заветами предков», в этом заключалась их единственная, и вполне достаточная мотивировка. Понятие «заветы предков» было той формой, в которой сознавалось историческое единство родового коллектива, преемственная непрерывность его жизни, его активности, его интересов. Любая норма обычая и любое техническое правило формулировались, приблизительно, так: согласно заветам предков, надо действовать так-то и так-то; — и это было, по существу, то же самое, как если бы сказать: ради интересов родового коллектива, надо действовать так-то. В идее «заветы предков» не было социального фетишизма, т. е. извращенного понимания социальных отношений, а был только глубочайший социальный консерватизм первобытной эпохи: род принимался как нечто неизменное, жизненно себе равное, стереотипно повторяющее себя в смене поколений; он остается один и тот же, в предках и потомках; то, что было благом для предков, то не может не быть благом для потомков. Связь сотрудничества поколений еще не разорвана, идея развития совершенно отсутствует, логика коллектива сковывает живое с мертвым цепью тожества, самая мысль о противопоставлении заветов прошлого и интересов настоящего органически невозможна…
При этих простых и ясных отношениях обычай, которым определялись действия людей друг по отношению к другу, был таким же практическим знанием, как всякие другие, практическим знанием, которым определялись действия людей по отношению к внешней природе; он не был для людей «внешним принуждением», а был органической формой их существования. Нарушение обычая, если оно случалось, было не «преступлением» или «грехом», за который люди человека «судят», и «совесть» мучит, — а простой нелепостью, жизненной нецелесообразностью, подобной нарушению выработанных технических приемов труда.
Это отнюдь, впрочем, не означает более мягкого отношения к нарушителям обычая, чем то, какое проявляется на более высоких ступенях культуры. Напротив, оно крайне сурово в силу все той же жизненной необходимости. Борьба за существование так тяжела, требует такого полного напряжения сил, враждебные стихии так могущественны, что малейшая бесплодная, нецелесообразная растрата энергии угрожает разрушить ненадежное равновесие жизни коллектива с его внешней средой, — угрожает опасностью самому существованию родовой группы. А потому борьба с уклонением от обычая совершенно беспощадна, оно представляется людям, как нечто принципиально-враждебное, как нечто неестественное и непонятное, как нечто физически страшное. Коллектив защищается, убивая нарушителя обычаев или изгоняя его из своей среды — что было тогда равносильно умерщвлению человека, потому что вне коллектива немыслимо было отстаивать свою жизнь против стихий.
Но и в этом не было разницы между обычаем и техническим правилом. Уклонение от сложившихся технических приемов было такой же страшной и непонятной вещью, в той же мере представлялось грозной опасностью для группы, как и нарушение обычных отношений между людьми. Беспредельный консерватизм первобытной психики не допускал даже возможности вопроса о том, действительно ли данное техническое новшество вредно для группы, или оно может быть, напротив, полезно и прогрессивно. Самозащита против всякого новатора в технике была столь же отчаянно-беспощадна, и выражалась в его уничтожении.
Техника сама закреплялась в форме «обычая», а обычай был «технической формой» взаимодействия людей в их трудовой жизни. Но потом все это изменилось.
Когда живое единство коллективно-трудовой системы было разрушено, когда обособление «власти» от «подчинения», затем специализация, а за нею обмен и частная собственность шаг за шагом обособили человека от его группы и создали индивидуальное «я», как отдельный центр интересов и стремлений — тогда началось царство норм уже в ином, в новом и своеобразном значении этого слова. Обычай и возникшие из него затем производные формы — приличия, право, нравственность — утратили мало-помалу одну из своих составных частей — идею коллективной цели, — и тем самым утратили также свой прежний характер технических правил. Они стали «императивами», т. е. повелениями, — но не простыми, конкретными и частными повелениями, с какими один человек может обращаться к другому, — а отвлеченными и общими повелениями, не мотивированными, но обладающими принудительной силой. Таковы еще эти нормы для большинства людей и в наше время.
Самое превращение норм было исторически неизбежно. С одной стороны, жизненная необходимость их не только не исчезла, но увеличилась во много раз; с другой стороны, новые общественные отношения сделали невозможной их прежнюю форму, вытекавшую из первобытного коллективизма. Рассмотрим оба эти момента несколько ближе.
Началом обособления личности среди родовой группы было выделение организаторской функции. Тут впервые нарушается первобытное, безличное равенство людей в трудовой системе, руководитель производства — патриарх — противопоставляется прочим членам общины, как единственный носитель ее трудового опыта во всей его полноте, как живое воплощение родовых традиций, как человек, устами которого говорит коллективный интерес, указаниями которого выражается коллективное благо. Ему надо повиноваться, это необходимо для группы как целого, и обязательно для каждого из ее членов. И вот, именно здесь возникает зародыш того жизненного противоречия, которое затем одевает мир норм таинственным покровом фетишизма.
Если человек, преследуя ту или иную им самим поставленную частную цель, совершает определенные действия, то он знает, — что, и зачем делает; его опыт в этом случае легко укладывается в схему «технического правила» и для фетишизма нет места. Если человек, следуя той или иной укоренившейся родовой традиции, которая непосредственно им самим органически усвоена в виде «обычая», выполняет определенные поступки, то и тогда он знает, что и почему делает: «обычай» выступает дли него как техническое правило коллективно-родовой жизни, и для фетишизма еще нет почвы. — Но если тот же человек осуществляет распоряжение организатора — патриарха, вождя, жреца, — то далеко уже не всегда ему известно и понятно, что он делает и зачем. Психика организатора не такова, как психика исполнителя: первая и шире, и сложнее, вообще — богаче; а потому степень взаимного понимания организатора и исполнителей практически оказывается весьма неодинакова. Организатор должен, конечно, понимать каждого исполнителя в пределах своей работы, и это ему нетрудно: он опирается на больший опыт. Но исполнитель в несравненно менее благоприятном положении: за ним стоит опыт меньший и более узкий, — организатор для него в этом смысле — существо высшее, соображения и планы которого он далеко не всегда может понять или угадать; а повиноваться все равно надо, независимо от того, ясны или неясны цели организатора.