Если кто-либо из старших родственников чиновника достигал преклонных лет, или тяжко заболевал, чиновник обязан был хотя бы временно уйти в отставку и отбыть домой, чтобы ухаживать за стариками. Тем более — в случае смерти родственника. Какие бы выгодные перспективы ни сулила ему служба — сыновний долг был выше. Более того, если чиновник не обращался за отставкой или, тем более, скрывал семейную ситуацию — за эту аморалку ему грозило уголовное наказание. И не шутейное. За сокрытие смерти кого-либо из прямых предков и продолжение службы — пожизненная высылка на окраины страны, причем первые 3 года по месту ссылки полагалось отработать на каторге. За попытку укоротить время отставки и возобновить службу до окончания двадцатипятимесячного траура — грозило 3 года каторжных работ, правда поближе к дому и без последующего поражения в правах.
Если чиновник при служебном перемещении оказывался в учреждении или на должности, в названии которых употреблялся хотя бы один иероглиф, входящий в имя его отца или деда, и соглашался эту должность занять, то его с позором увольняли, и на год ему вообще запрещалось вновь где-либо служить. Это преступление называлось «ложно прикрыться славой имени предка». Дело тут не в формальностях, а в том, что имя отца или деда следовало почитать и не присваивать его себе даже таким вот образом. Пусть предок вообще не служил и никому не известен, кроме как в своей деревне — все равно его имя славнее твоего: он тебя родил, а не ты его.
Или вот еще: если кто-либо услаждал себя музыкой в то время, как его отец, мать, дед или бабка находились в тюрьме за совершенное ими преступление, такой сынок или внучок получал аж полтора года каторги[11]. Казалось бы — ну нельзя же так, ну перебор, арестанты эти все ж таки преступники! Ан нет. Это государству они преступники, это тем, против кого они совершили преступления, они преступники, а тебе они — предки. Надо грустить. А если не умеешь, если не грустно тебе в такой грустный для всякого приличного человека момент — то хотя бы веди себя прилично, а не то кайло тебе в руки, бесчувственный подданный; на зоне тебе живо растолкуют, как надо чтить отца твоего и матерь твою.
Ужасно? Мрачное средневековье? Азиатская деспотия? А чем можем похвастаться мы, демонстрируя свое просвещенное превосходство?
«В 1921 году умерла мать И. Н. Шпильрейна. Он пошел к директору института просить отгул хоронить мать. Гастев отказал: это, сказал он, буржуазные предрассудки. Зачем вам отгул, ведь она уже умерла»[12].
Только не надо про совок. Двадцать первый год, никакого совка еще и в помине нет. Это пик европейского прагматизма, трезвого, незамутненного лицемерием и, так сказать, предрассудками взгляда на жизнь, который большевики лишь подхватили и довели до степеней известных. Сей здравый взгляд пустился в свое триумфальное шествие по западным странам за несколько веков до Совдепа, начав с прикидывающихся умными мыслями черных шуточек типа «своекорыстие приводит в действие все добродетели и все пороки» или «старики потому так любят давать хорошие советы, что уже не способны подавать дурные примеры».
Да что там изящные фитюльки мизантропа Ларошфуко! В конце концов, это все слова. А вот буквально в параллель. «…Бассомпьер был одним из самых умных, самых страстных в отношении к женщинам и самых благородных вельмож своего времени. …Однажды, когда он одевался, чтобы ехать на балет, ему сообщили, что его мать умерла.
— Вы ошибаетесь, — холодно сказал он, — она не должна умереть ранее окончания балета»[13].
Остается лишь умиляться представлениям просвещенной Европы, колыбели гуманизма, об уме, благородстве и страстности в отношении к женщинам.
Двухтысячелетнее пульсирование Китая в череде династийных циклов демонстрирует простую закономерность.
Страна с вынужденно большим объемом сектора государственной экономики способна существовать целостно и успешно только если в рамках этого сектора достаточно значимым и эффективным является сектор конфуцианский. То есть если достаточно значима и эффективна совокупность производящих, обрабатывающих, транспортирующих, распределяющих и обслуживающих предприятий, которые находятся в руках, грубо говоря, конфуцианских «совершенных мужей», минимально озабоченных наживой и ведомых по жизни благородными идеалами и высокими иллюзиями.
Воцарение каждой новой династии и особенно ее взлет к процветанию и благополучию могли быть достигнуты только при условии статистического доминирования идеальных, идеократических, отрешенных от материальной заинтересованности — и в этом смысле архаичных — мотиваций.
Культовым и престижным в такое время было не стяжание, а свершение.
Как только благополучие достигалось, неизбежно стартующий процесс его персонального и группового дележа приводил к эрозии идейных мотиваций. Модным и престижным становилось купечество и купеческое, товарное отношение к миру. Чиновничьи должности из объекта духовного, честолюбивого вожделения, стимулирующего лучшие человеческие качества, делались объектами купли-продажи. Нарастал индивидуализм. Большинство старых, якобы отживших ценностей превращалось в мишени для безудержной иронии.
Следствием всего этого оказывались нарастание сбоев в государственной экономике, ухудшение жизни, регионализм тут же усиливавшихся местных владык (каждый за себя, с проблемами будем справляться сами, спасайся кто как может) и в итоге — распад страны и вымирание от голода и хаоса миллионов, а то и десятков миллионов населения.
И, обжегшись на, казалось бы, прагматичных, всем удобных, находящихся в полном соответствии с человеческой природой эгоистичных мотивациях, счастливо не требующих для своего поддержания ни идеологических монополий, ни религиозного диктата, ни государственного насилия, народ Поднебесной вновь жадно устремлялся к учению какой-нибудь воинственно неиндивидуалистической, так и тянет сказать — оголтело коммунистической секты, вроде, скажем, «Желтых повязок». Та поднимала его в бой за идеалы — и либо в обозе бушующих крестьянских орд, либо как долгожданный избавитель от многолетней борьбы всех против всех к власти приходила новая династия. А она, не разделяя, разумеется, экстремистских воззрений, послуживших взрывным запалом для начала нового цикла, тем не менее снова делала однозначную ставку на бескорыстных и трудолюбивых, то есть на тех, кого снова, в который раз, в ответ на индивидуалистический бардак одурманили иллюзии и грезы коллективизма и социальной порядочности. Экономика, лежавшая в руинах, постепенно начинала работать — и процесс повторялся сызнова.
Но бескорыстным добросовестным цзюньцзы откуда-то надо же было браться!
Китайский пример и, в первую очередь, его длительность, протяженность от архаики до современности доказывает интереснейшую вещь.
Общество любой страны, в любую эпоху, коль скоро в силу внешних обстоятельств или внутренних причин государственный сектор ее экономики несет на себе достаточно тяжкое и внушительное бремя, обязано и просто-таки обречено оставаться в значительной мере традиционным.
То есть всеми правдами и неправдами оно вынуждено сохранять такое состояние духа, культуры, общественных стимулов, когда значительная часть населения ориентируется на какие-то общие для всех непрагматичные априорные ценности. Которые могут быть, что греха таить, только религиозными. Или — квазирелигиозными. Например, советский коммунизм, помесь обетованных млека и меда с колючей проволокой — обезбоженное, расхристанное христианство православного толка. Или воспалившийся за какие-то три десятка лет ветхозаветно свирепый, нетерпимый и мстительный демократический фанатизм современной Америки, которая до середины прошлого века знать не знала русской дозы «общих дел» и потому впрямь наслаждалась патриархально-либеральной свободой, упивалась мирным вином из одуванчиков — но своей волей взвалила на себя чудовищное бремя мирового дрессировщика, с которым эта свобода оказалась несовместима.